<<вернуться к содержанию


Ури Нисан Гнесин

СТОРОНОЮ

Перевела Зоя Копельман

I

Впервые Нахум Хагзар попал в тот изящный особняк на краю тихой улицы по поводу столь пустому, что даже если и вспоминал его, он тотчас же вновь ускользал из памяти. Неожиданно для себя он встретил там свою толстуху-соседку Хану Гейлер, которая всегда громко смеется ломким, неестественным смехом, и впервые заговорил с нею. В тот раз он там долго не задержался, потому что сердце его еще переполняли мечты, а поспешил домой; полы пальто развевались от быстрой ходьбы, сердце стучало, и он с нетерпением ждал завтрашнего дня, всегдашней своей работы, жизни, наполненной смыслом, – новой жизни, которую он поведет в этом маленьком провинциальном городке, куда приехал из Вильны по собственному выбору.

Но назавтра день выдался хмурый, свинцовый, оконные стекла запотели, стены глядели мрачно, потолок словно навис ниже обычного, и он долго сидел, подперев рукою щеку и покусывая кончики усов, как вдруг встрепенулся, нашел какой-то предлог, подхватил свою соседку и вместе с нею направился в изящный особняк на краю тихой улицы. На этот раз там встретились ему совершенно незнакомые лица. У круглого стола, чуть поодаль, сидел по-турецки молодой оживленный человек, руками он обхватил торчащие вверх колени, и весь покачивался легонько и со вкусом шутил, а все вокруг смеялись. На этот раз Хагзар задержался дольше, потому стоило ему выйти из гостиной, как оттуда слышались неожиданно громкие и радостные возгласы, и он, кинув взор на серый пейзаж за окном, снова возвращался посидеть с гостями. В третий раз Нахум оказался там из-за того самого юноши; тот зашел к нему как-то утром, посидел немного, поболтал о том, о сем и предложил вместе отправиться к Розе. Теперь уже он знал, что его новый знакомец и собеседник – единственный сын одного из местных помещиков. Он надел пальто, припомнил красивое лицо Розы, ее бледную, словно прозрачную улыбку в тусклом свете лампы, отбрасывающей тени, и снова подумал, теперь уже со всей определенностью, что все эти люди совершенно ему чужды. Потом он еще несколько раз наведывался в тот дом и познакомился с Идой, бледной гимназисткой, всегда прилежно склоненной над своими уроками, и Маней, ее старшей сестрой, которая училась в гимназии экстерном; она изредка заглядывала в гостиную, чтобы взять то одно, то другое, напевая вполголоса обрывки каких-то мелодий,  Розу он встречал не всегда и, если заставал ее дома, она была неизменно хороша, оживлена и от души смеялась шуткам того жизнерадостного молодого человека.

Это происходило весной, в год, когда мать девушек умерла, а отец, почтенный Симха-Бер, отправился на юг развеяться. Большой деревянный сундук Хагзара, набитый книгами, бумагами и рукописями, все еще стоял нераспакованный у входа в комнату, там, где он поставил его две недели назад, по прибытии из Вильны. Нахум порой принимался расставлять и раскладывать привезенные вещи, ибо со всей определенностью решил обосноваться в этом городке, чтобы ничто не мешало ему работать, воплотить свои литературные замыслы и потом, как знать, может быть поехать за границу, как ему издавна мечталось. Вскоре сундук был распакован, и настали трудовые будни.

У Хагзара было четверо учеников, и уроки, которые он давал у них на дому, отнимали все утренние часы, до полудня, а потом он работал дома. В то лето в одном из ивритских журналов печаталась его большая статья о еврейской беллетристике, уснащенная цитатами из произведений многих авторов. Помимо этого, он все лето не оставлял усилий создать в городке литературный кружок, что было его давним заветным желанием, а также спешно заканчивал вторую статью, потому что гонорар от журнала был получен им за обе статьи сразу. Он начал подумывать, что к началу следующего учебного года неплохо бы поехать за границу, однако поразмыслив и оценив свои финансовые возможности, понял, что в его прежние расчеты вкралась ошибка, и несколько огорчился; кроме того, он начал набрасывать планы будущих своих статей об истории словесности в нашем столетии, и свободного времени совсем не осталось. Тут пришла осень, и он, в своем наглухо застегнутом громоздком пальто и высоких ботах, месивших кашеобразную грязь на рыночной площади, встречал иногда на улицах Розу, но при встречах ограничивался лишь кивком . Только однажды случилось ему пройти вместе с нею несколько кварталов, и тогда она сообщила ему, что… впрочем, она не знает точно, но кажется ей, что она знакома с Кармелем, его товарищем, который несколько лет назад давал здесь уроки. Тогда она жила в деревне, у тетушки, и бывала в городе нечасто, и вот в эти-то наезды в город несколько раз сталкивалась с Кармелем. Хагзар сказал ей в ответ, что Кармель уже года два как живет в Европе, и нет от него никаких известий, а последний раз он виделся с ним в Вильне незадолго до его отъезда за границу. Из того же разговора Хагзар узнал, что Ида, младшая из сестер, брала у Кармеля уроки. Вечером Хагзар сидел у круглого стола в нарядной комнате, где не бывал уже много дней, а Роза стояла рядом; одной рукою она опиралась о спинку его стула, а другой касалась покрывавшей стол красной скатерти, и при мглистом свете лампы, отбрасывающей тень, оба они вглядывались в чистое и гордое лицо юноши, смотревшее на них из роскошного альбома. Лицо Хагзара, до того как Роза разложила перед ним альбом, освещенное мягкой улыбкой, теперь было сосредоточенным и взволнованным, а взгляд неподвижно устремлен в большие, уверенные и несколько наивные глаза юноши на фотографии. Как чуждо было ему это лицо и как хватало за сердце, и тень насмешки, о чем-то напоминающей и пронзительной, легчайшая тень, то угадывалась, то исчезала в уголках этих полных юношеских губ, придавая лицу победоносное выражение, едва мелькающее и прячущееся по-кошачьи хитро, словно вот-вот сорвется с уст презрительный смешок, – эта насмешка тревожила душу, как последний образ сна, тающего при пробуждении. Поразмыслив, он понял, что фотография эта сделана более восьми лет назад, а рядом щебетала Роза, и из ее льющихся потоком слов он узнал, что Ида была любимой ученицей Кармеля, что тот готовил эту девчушку к поступлению в гимназию, и что на этой фотографии он совсем на себя не похож, и что Маня, которая старше Иды на два года, всегда, да, всегда пряталась, когда он приходил, ха-ха-ха. А потом воцарилась печальная тишина, горела лампа, самовар кипел на желтой подставке,   горячие струйки воды наполняли стаканы; Хагзар молча сидел и смотрел на другую лампу, ту, что вырисовывалась в глубине черного и гладкого стекла на фоне черной ночи за окном. В десятом часу вечера его боты попеременно погружались в топкую грязь темной чужой улицы, фигура при ходьбе слегка наклонялась вперед, и он думал о нарядной комнате, и мглистом полумраке, и о Кармеле, и его странном лице, и об умнице Розе с добрым взглядом, и о прекрасной жизни, свиток которой еще только разворачивается перед ним. Он вдруг припомнил таинственный шепот в темном коридоре, куда он вошел с наступлением сумерек, таинственный шепот, в котором он различил, как ему показалось, условия арифметической задачи и тяжкий вздох бессилия, прошелестевший вслед, и подумал о полноватой, черноглазой Мане и о болезненной бледной Иде. А придя домой, взялся за работу, насвистывая веселенький мотивчик.

С тех пор он частенько захаживал к ним под вечер. В такой час Роза бывала одна в своей сумрачной комнате, она выходила ему навстречу из темноты, молча протягивала свою мягкую маленькую руку и зажигала свет в изящной лампе, отбрасывавшей глубокие тени. Углы комнаты при свете лампы делались совсем мрачными, высокие растения в кадках теряли очертания, чернели окна в между занавесками и беседа текла тихо, спокойно, безмятежно. Иногда, перед тем, как уйти, он даже громко смеялся, а жизнерадостный молодой человек в последнее время почти не показывался. Он приходил лишь изредка со своей старшей сестрой, они сидели недолго, шутя и смеясь, а потом уходили, и Хагзар убедился, что напрасно осуждал его шутки: напротив, этот молодой человек весьма деликатен и ни чем не хуже других. Он думал и о Розе, которая с особой, лихорадочной какой-то горячностью участвовала в общем веселье, о том, что ее язвительные остроты отличаются живостью и метко бьют в цель. И все же он не мог отделаться от чувства неловкости в присутствии гостей и с особым удовольствием провожал их уход, тут же о них забывая. Тогда Роза делалась разговорчивей и могла говорить обо всем: о себе, о Мане и Иде, о своем отце; она говорила со страстью, смягчая слова тихим, несколько загадочным смехом, смело и доброжелательно глядя на собеседника. В такой час Хагзар вставал, сцеплял руки за спиной, под полами пиджака, и мерно шагал по мягким домотканым дорожкам, наслаждаясь скрипом башмаков, тонущих в пестрой льняной рогоже. Когда Роза умолкала, Хагзар заводил свои истории, и так они говорили, смеялись и пели тихонько, а иногда даже выходили немного пройтись. Порой в комнате появлялась Маня, полноватая девушка со светлым, чистым лицом и маленькими черными глазками, глядящими испытующе и слегка насмешливо. Она откладывала на стол свою раскрытую книгу, прятала руки под черным передником и так сидела на краешке софы в молчаливом и гордом ожидании. Беседа не прерывалась, только пальцы Хагзара пробегали словно невзначай по пепельным усам да чаще морщился его высокий лоб. Поначалу Маня недолго засиживалась с ними и удалялась к себе с горьким выражением уязвленной гордости, а Хагзар после ее ухода прохаживался взад-вперед по комнате и то напевал вполголоса, то невольно закусывал нижнюю губу; однако постепенно она стала задерживаться с ними все дольше, сидела напротив и глядела неодобрительно, отчего лицо его делалось похожим на лицо человека, силящегося справиться с мучительной зубной болью. В те дни Хагзар уже знал, что после смерти матери Маня и Ида пережили нервное расстройство, и Ида, по указанию врача, даже перестала на время посещать гимназию, а Маня и тут ни за что не соглашалась прервать своей подготовки к экзаменам за пятый класс, которые сдавала уже несколько раз в прежние годы, да все безуспешно. Оттого и Хагзар принимался иногда говорить об учебе и о том, что непомерные задания истощают и старших, и младших,  тянут силы и высасывают из них соки в вешнюю пору их юности. Маня при этом поглядывала на него из-под полуопущенных век еще более неодобрительно, раня его этим взглядом, и принималась якобы безмятежно покачивать ногой, и покашливать со значением, словно говоря: ко мне все это не имеет ни малейшего отношения. При первой же паузе она поднималась и уходила к себе, а беседа снова возвращалась в прежнее русло.

Правда, в ту зиму литературная работа Хагзара продвигалась медленно, но тому было множество причин. Подготовку большой серии статей, которую было задумал, ему пришлось прервать на середине, потому что он решил написать серьезный критический очерк об одном только что опубликованном произведении. В этом очерке он предполагал со всей определенностью указать наконец на те аспекты, которые волнуют нынешнюю еврейскую молодежь, тогда как литература о них молчит; правда и то, что забота о столь дорогом его сердцу литературном кружке, состояние которого все еще никак нельзя было назвать прочным, и дополнительный, пятый, ученик, взятый в ту зиму, съедали все его свободное время, и он успел лишь набросать, более или менее подробно, кое-какие идеи и наблюдения, касавшиеся очерка, – только и всего. Помимо этого, в его тетрадях появились отрывочные заметки о передуманном в последние дни, и со временем он предполагал превратить их в серию литературных эссе, мысли о которых все чаще занимали его.

С приходом весны приехал домой брат девушек, служивший бухгалтером в одной из торговых фирм в южном крае. Он намеревался пробыть с сестрами несколько недель, и Хагзар стал чаще бывать в их доме, жизнь в котором потекла теперь по-новому. Лицо Мани приняло ликующе злорадное выражение, она чаще стала выходить в общую комнату и даже вступала в беседу, обращаясь поначалу исключительно к брату, но постепенно осмеливаясь глядеть и на других собеседников. Выходила и Ида, держа в одной руке белоснежную подушечку, а в другой – раскрытую книгу, и устраивалась полулежа на диване. Заходили разные знакомые, юноши и девушки, пили чай, разговаривали и смеялись, шутя бросались друг в друга ореховой скорлупой и расходились по домам. Роза, грациозно двигаясь по дому с выражением усталости на лице, жаловалась после их ухода, что в последние дни присутствие посторонних ей в тягость, она просто не знает, о чем с ними говорить, хотя признает, что Шмуэль, брат ее, может быть настоящим забавником – только это ее и спасает.

А Шмуэль, одетый как человек лет двадцати пяти, хотя хрупкостью и худобой лица походил на шестнадцатилетнего, в такие минуты рассматривал обычно свои очки, доставал белоснежный платок и, тщательно протирая стекла маленькими тонкими руками, отвечал сестре с чуть наигранным равнодушием:

– Провинциальная интеллигенция!

И Маня, взглянув на брата, цедила сквозь надменно кривящиеся губы:

– Интеллигенты!

Затем Шмуэль водружал очки на нос, слегка вытягивал шею и с довольным смешком вспоминал удачную шутку, которой выпалил в «ту желтую» или в «ту толстую», и спрашивал, заметил ли кто, как она «дернула шнобелем». Роза отвечала что-то, Маня делалась все более раскованной в речах, но Шмуэль перебивал ее, чтобы напомнить другую остроту, и все снова смеялись, и болтали, и веселились, и даже пели порой. Так они проводили время.

А после праздника Шавуот пошли веселые прогулки в роще, катания на лодках по реке и романтические костры под темным атласным небом. Их молодые голоса прорезали тягучую тишину сонных улиц в полночный или даже предутренний час. К компании присоединился еще один молодой человек, старинный приятель Хагзара, ежегодно приезжавший в этот городок на несколько месяцев в поисках частных уроков. Это был веселый молодой человек с черными глазами и шевелюрой под Гоголя. Он пел им народные песни, приводившие их в смущение, и изображал крестьян, свидетельствующих в суде, церковных проповедников или пьянчужку, уговаривающего «Хайку» дать ему в долг бутылочку.

Тот месяц тамуз в самом разгаре лета надолго запомнился всей компании, и они вновь и вновь возвращались к нему мыслями в долгие зимние дни. Когда поплыли в воздухе длинные тонкие нити паутины, когда начали слетать желтые листья в садах и аллеях, Хагзар с безудержной радостью, с лихорадочно брызжущей энергией топтал опавшую листву, фигура его распрямилась, грудь расширилась, и от лица веяло бодростью. Пройдет неделя, другая, и небо заволокут тучи, завоют ветры, дни станут унылыми, тонко зазвенят под ветром оконные стекла, застучит по крышам железо, и – о, радость! в нем пробудится могучий дух, мысль станет свободна, сердце исторгнет новые слова, работа сделается желанна, она наполнит все его существо… Пройдет неделя, другая, вечера оденет сумрак, свет уличных фонарей задрожит знобко, начнет сыпать дождь, земля размокнет, размякнет – а в нарядной милой комнате будет тепло, светло, хорошо, и на обитом красным плюшем диване будет мягко и просторно, лица нежных барышень похорошеют, их горящие глаза засветятся блеском и ласкою, милое щебетание Розы зазвучит истомой, колкие и тонкие намеки Мани пронзят его острыми шипами и отпустят, и снова вонзятся с утроенной силой, а Ида, маленькая и бледная Ида, с ее чудным неизъяснимым взором, с прекрасной шелковистой косой, эта Ида ни за что не согласится сесть к нему на колени и приклонить головку к его груди, пока он не поймает ее за мягкие жаркие пальчики (а ведь он знает, что не девочку вовсе держит теперь) и силою усадит рядом. Тогда она присмиреет, притихнет, словно бессловесная овечка, и ее роскошные волосы будут так гладки, так покорны, послушны его воле.

Затем настала осень. Хагзар зашел однажды в библиотеку, и ему попался замечательный рассказ; он захватил его с собою и вечером принес туда, и прочел его девушкам единым духом, с начала до конца. А на следующий день, с утра, Роза отправилась с ним в библиотеку, чтобы выбрать «еще одну милую вещицу» почитать вечером. Небо уже хмурилось, выли ветры, ноги утопали в грязи, и колючие холодные капли дождя сеяли не переставая. Поначалу они читали втроем; но постепенно Ида тоже сделалась их постоянною слушательницей. Она приходила бледная, держа в руке свою белую подушечку, садилась неслышно в углу, складывала руки на груди и молча слушала. Маня сидит на краешке софы, опершись рукой о подоконник, Роза раскинулась вольготно в кресле-качалке и медленно и лениво покачивается, а из глубины мягкого красного дивана изливается звучный голос Хагзара, который читает взятую накануне книгу, читает выразительно, неторопливо и с чувством. Бывает, Маня осторожно спросит о чем-то коротко, одним-двумя словами, и он добродушно объяснит ей с неторопливой обстоятельностью, или Роза заметит что-то, и он ответит сперва небрежно и чуть снисходительно, а потом глубоко и всерьез. И если Роза настаивала на своем, без всяких доводов, а просто из непреклонной уверенности в собственной правоте, он думал, что Роза находит в книге свою правду, что у нее свои мысли, свое тайное душевное богатство, которое бывает только у людей, много испытавших. Ему вспоминается жизнерадостный молодой человек и ядовитые колкости Розы, и что-то неясное околдовывает сердце; он с горечью думает о том, что женская душа потемки, и так будет всегда, и ничем тут не поможешь; и все его отношение к женщинам, в сущности, одна большая ошибка, и ее не исправить. Ему вспоминается толстуха-соседка, которая при встрече протягивает ему свою пухлую руку и идет совсем близко, касаясь его плечом; мысли о ней возникали в мозгу и исчезали, как совы в морозные лунные ночи, тени случайных мыслей и чувств, увядших с тех пор, как он стал подолгу беседовать с Розой и даже с Маней. Он всматривался в чистое, благородное лицо Розы – в нем не было ничего необыкновенного, но иногда глаза ее напоминали глаза его серого кота, который так любит разлечься на комоде красного дерева у него в комнате. Казалось даже, что именно это сходство особенно приятно. А Роза тем временем уже не раскачивала качалку, глаза ее сияли, щеки румянились, голос звучал взволнованно и дрожал от наслаждения чистой мыслью, а он словно пробуждался и принимался перечить ей, хоть и не вполне вразумительно, и, отметая все ее невнятные доводы, настойчиво повторял:

Вам понятно? Я понятно говорю?

Но когда и после всех объяснений Роза по-прежнему стояла на своем, он начинал обращаться к Мане, а Маня старалась смотреть ему прямо в глаза и просто слушать, как слушала до сих пор, но не могла, и опускала глаза, и тут же сердилась на себя, и делала недоброе лицо, и снова смотрела ему прямо в глаза, и тогда его сердце словно слабело, он вдруг чувствовал себя лицемером и обманщиком, начинал запинаться, сбиваться и вновь обращался к Розе, но та перебивала его, и все повторялось сначала.

Когда поздней ночью он приходил домой и ложился в постель, мысли и чувства прожитого дня возвращались к нему, и мечты, и планы на будущее, и он с надеждой ждал зимы, готовый приступить к большой и важной работе, которой, правда, он немного пренебрегает в последнее время, не по своей вине, конечно, а в силу обстоятельств. Вот кончится этот месяц, он подыщет себе квартиру поприличнее, у него будут более удобные условия для работы, и все встанет на свои места.

Так прошла та осень. И когда широкая пустая улица покрылась белым слоем первого снега, и над побелевшими низкими крышами раздались бодрые крики ворон, однажды утром Роза, укутавшись в пуховую шаль, вышла вместе с Хагзаром, перешла с ним на противоположную сторону и вошла во двор  напротив. Им навстречу залаял большой цепной пес, захрюкала жирная свинья у колченогой телеги, стоявшей посреди белого двора, и появилась высокая смуглая крестьянка с засученными рукавами и лоснящимся от грязи, заткнутым за пояс передником; она поминутно облизывала языком беззубый рот, и вместе с кашлем изо рта ее вырывался запах рассола и переваренного лука. Роза назвала ее по отчеству, и та провела их в просторную невысокую «светлицу», обставленную простой мебелью; белый пол чисто выскоблен, повсюду цветы, высокая кровать в углу покрыта толстыми одеялами со множеством подушек и подушечек, сложенных башней, на стенах – многочисленные картинки с лихо скачущими верхом генералами, в углах чернеют мрачные иконы; в тот же день Хагзар перебрался туда со всеми вещами. Вечером пришла Роза с девочками, посидели немножко, похвалили квартиру, пошутили с высокой крестьянкой, которая тоже сюда пожаловала, и долго смеялись над ее словами, сказанными уже в дверях, когда она вдруг обернулась и, указав пальцем на гору одеял и подушек на кровати, сказала:

– А здесь и спать можно …

Затем они привели Хагзара к себе домой и сидели там до полуночи – говорили, читали, пели, выходили побродить и возвращались, и так весь вечер.

Утром следующего дня небо было пасмурно, вчерашний снег превратился в серую кашу, ветры рвали ставни, душа Хагзара словно свернулась в клубок, и он долго сидел с утра на постели, сложив ноги по-турецки и подперев щеку левой рукою. Наконец он встал, поднял воротник наглухо застегнутого пиджака и прошелся немного по комнате, стягивая левой рукой края воротника, чтоб не расходились, а правой прижимая левую к груди. Затем он сел к столу, взял перо, нацелил его на чистый лист и так сидел долго-долго. Наконец стал выводить на гладкой бумаге красивые округлые буквы, его сосредоточенное лицо все более оживлялось, дыхание стало прерываться, движения сделались лихорадочными, поспешными и менее точными. Строка ложилась за строкой, он исписывал страницу за страницей и почти весь тот день не вставал с места, пока не закончил большую и важную главу своей новой статьи. Поставив жирную кляксу вместо последней точки и подведя черную черту под последней строкой, он отложил перо в сторону, с облегчением перевел дух, откинулся назад, заложил за голову сцепленные ладони, закрыл глаза и замер.

А вечером, когда он торопливо шел домой от приятеля, спеша поскорее приняться за работу, воздух был уже чист; колкое льдистое кружево и остатки снега серели у конька крыш, края неба зарумянились вдали морозным бледным румянцем, и он шел бодрыми уверенными шагами по комьям смерзшейся грязи, вспоминая обычно недобрую Маню, которая вчера была спокойна и весело шутила со всеми, и слова, написанные им нынче утром; еще он  думал о словах, что напишет сегодня ночью, и радовался зиме, которая явилась издалека со льдом и снегами, и глубокими санями с меховой полостью, со сверкающими крышами и крикливыми воронами. Он вошел к Розе как раз в ту минуту, когда она расставляла стаканы для чая, и с удовольствием потирая руки и неожиданно топнув ногой, сказал громко и ликующе:

– А вот и зима, Роза!

II

В начале зимы Маня занялась учебой с удвоенной энергией. Поскольку минувшей весной она не успела сдать экзамен за пятый класс, а летом «совсем потеряла голову», то теперь решила подготовиться к следующей весне сразу в седьмой, ведь в конце концов не такое уж это мудреное дело. А молодой человек, старинный приятель Хагзара, вызвался давать ей уроки. Правда, он собирается уезжать из их города, но пока еще не ясно когда. В то время они уже прослышали о его прекрасных мечтах на будущее – о свободе и свете, о настоящей вольной жизни, о сцене и славе, тогда как прошлое его было полно мук и страданий, запоев и  «темных историй», в которых фигурировали жандармы и безработные актеры. Однако только Маня знала о неком выстреле в темной аллее сада и о простреленном рукаве рубахи, бережно хранимой им как память. До чего ж он был хорош: кольца кудрей спадают на лоб, сам сидит на кончике стула в центре комнаты, раскачивается, будто хмельной, – одна рука упирается о колено, другая патетически взлетает вверх, чтобы тут же свободно упасть на второе колено, – и начинает священнодействовать, и декламирует с надрывающим душу горестным вздохом:

Эх, приятель! И ты, видно, горе видал…1

Бурлак да и только!

В те дни, когда Хагзар каждый вечер сиживал в гостиной изящного дома, в одиночестве или  с Розой, слух его резало раздражающее бормотанье – в соседней комнате зубрили, в тысячу первый раз повторяли одни и те же пустые слова, будто и не трудные даже, но какие-то никому не нужные названия, от которых язык сломаешь, и этот упорный и нудный звук прерывался порою хриплым восклицанием: «черт бы их всех подрал!» Ида, которой и в этом учебном году пришлось отказаться от посещения гимназии, бывало, выйдет из своей комнаты, пройдет мимо – волосы слегка растрепаны, лицо бледное и раздраженное – с неизменной подушечкой  в одной руке и толстой раскрытой книгой в другой, молча глянет на него, улыбнется слабо, будто хочет сказать: ведь все мы знаем, что напрасно это, что зря эта девушка так старается, да ладно уж – пускай! – и идет в спальню, оставляя дверь в гостиную полуоткрытой, ложится наискось на кровать, сразу на две подушки, и принимается читать. Когда Роза усаживается у гладкой кафельной печи, разложив на коленях книгу или вышиванье, а он опускается на мягкую софу, что напротив, или расхаживает взад-вперед по комнате, и они разговаривают, иногда смеются, иногда молчат или мурлычут что-то тихонько себе под нос. Вдруг появится в гостиной Маня, хрипло бормоча «черт бы их всех подрал!», и спросит, который час, тревожась, что учитель запаздывает. Хагзар смотрел на ее лицо, которое в такие минуты делалось непроницаемым, на красивые полные плечи в тонкой и мягкой батистовой блузке, призывно облегающей спину, и мучительно подыскивал предлог, чтобы заговорить с ней; но она глядела настороженно, отчего-то всегда готовая к отпору, и отвечала так коротко, словно не отвечала вовсе. Как-то раз – Бог знает, что это взбрело ему на ум! – он спросил ее, о чем она мечтает, и кто тот счастливец, который посещает ее в мечтах. Она решительно отвернулась с видом оскорбленного достоинства, намереваясь тотчас уйти, но через порог ответила ему натужно, словно из тайников груди исходящим голосом:

– Во всяком случае, не вы и не вам подобные…

А он стал громко и принужденно смеяться, что совсем ему было не свойственно.

Незадолго до Рождества Ида превозмогла свое нездоровье и начала посещать гимназию, «чтобы окончить четверть» наравне со сверстницами. Она и вправду справилась и даже получила награду за отличные успехи, но стала часто жаловаться на боли в голове и груди, и Хагзару не раз приходилось стоять у ее постели со стаканом воды в руке, пока Роза молча растирает ей обнаженную грудь и плечи ароматическим бальзамом, а Маня, тяжко вздыхая, что-то судорожно ищет на подоконниках и под софою; сдавленные прерывистые звуки слетают с уст Иды, словно сетуют о ее мученьях, она поминает в слезах покойную мать, и небо, которое словно и не небо вовсе, и грозную бурю в океане, и что-то очень важное, что отнимают у нее, себе берут, а ей не оставляют ни капли. Ида лежала в полном изнеможении и бормотала, то плача, то смеясь, Роза дрожащим голосом робко пыталась ее успокоить, движения Мани делались уже совершенно резкими от бессильного раздражения, а Хагзар склонялся, порывался сказать что-то внезапно охрипшим голосом, но не говорил и набирал в рот холодную воду из стакана и прыскал в бледное, страдальческое лицо на подушке, которое внезапно застывало в мучительной гримасе. Эти хлопоты длились недолго, вскоре больная засыпала, а они выходили в гостиную, и все текло своим чередом. Сначала сидели молча, приходя в себя и успокаиваясь, затем Маня отправлялась в свою комнату, Роза садилась к печке, Хагзар – на диван напротив, дверь в спальню оставалась полуоткрыта, и отбрасывающая тени лампа тускло освещала светом краешек одной из кроватей, белеющий в глубине спальни, откуда доносились по временам всхлипывания Иды, а они разговаривали, иногда смеялись, иногда молчали или мурлыкали что-то тихонько себе под нос.

В девятом часу к Мане приходил учитель, и царившую в гостиной целомудренную тишину изредка прерывали какие-то слова, произносимые натянутым, театральным голосом, слова, что долетали из Маниной комнаты и исчезали в скромном безмолвии гостиной. По окончании занятий учитель, бывало, выходил к ним, садился к столу, вступал в общую беседу, принимался что-нибудь рассказывать, а то предлагал Хагзару померяться силой или спрашивал, помнит ли он то да се, и, обращаясь к остальным, вдруг пускался в нелепые истории из прошлого, когда они с Хагзаром были приятелями в городе Г.

– Как-то вечером, – начал он однажды с чувством, стараясь говорить развязно и наслаждаясь нарочитой грубостью своей речи, – как-то вечером довелось мне встретить одного из наших. Вполне порядочный человек, должен заметить. Дружище, спрашиваю, не звенит ли у тебя в кармане? Но в кармане было глухо. Пойдем, говорит. Мол, есть в одном месте колбаса и немного хлеба. И что же? Хватает этот прощелыга всю провизию и – как ветром сдуло. Прихожу я домой, а он лежит себе на постели да пальчики облизывает. Поднимайся, говорю. Надо и зубам дать работенку. Ну, он смотрит, смотрит – да как вскочит: «Что? Принес? – Давай!» Да не тут-то было… Колба-а-а-ски ему захотелось…

– Ха-ха-ха! – залились все громким смехом.

А учитель продолжал, перекрывая хохот и воспламеняясь все больше:

– А что? Пришлось-таки нашему петушку поклевать сухой корочки – ха-ха-ха! – Вегетарианец ты наш, – обратился он радостно к сидевшему рядом Хагзару, – теперь-то поумнел? Ну, давай поборемся…

Он обхватывал Хагзара и принимался сгибать его, словно хотел переломить пополам, а тот отчаянно изворачивался, силясь выскользнуть из непрошеных объятий и прося прекратить эту возню. И всем было смешно и весело, и так они болтали и веселились до поздней ночи, и Маня хохотала в голос, лицо ее горело, и глаза метали искры.

Но когда наконец учитель начинал прощаться и Маня шла проводить его, в гостиной вновь воцарялась тишина, та подернутая легкой грустью тишь, которая сжимает сердце, обдает его жаркой истомой и грызет, грызет и гложет приятной, несильной и пьянящей болью. Они сидели подолгу, не проронив ни слова, пока вновь не раздавался скрип входной двери и шаркающий звук торопливо снимаемых ботиков, и вот уже долетает до них низкий, грудной и уверенный голос Мани:

Эх, ло-опнул обруч
Около мазницы:
Трай-трррай-ти ра-рай…

И когда чуть позже Роза выходила проводить Хагзара, кутаясь в большую шерстяную шаль и слегка дрожа от холода, они еще немного прохаживались перед домом по пустынной улице, и белое снеговое покрывало отсвечивало вокруг белесые пятна света, в которых мерцали и посверкивали мелкие зерна хрусталя. Багровый венец луны краснел на темном небе, снежный наст крошился и весело скрипел под тяжестью шагов, легкий шаловливый парок обволакивал каждое дыхание, и Хагзар говорил ей что-то тихонько, а она слушала его прерывистые речи и чувствовала жар его сердца, пышущий в каждом непонятном ей слове. Идет она с ним рядом и знает, что есть у этого человека прекрасный мир, полный умных и высоких мыслей, есть работа, и работа эта также прекрасна. И она в ответ простодушно заводит разговор о Священном Писании, которое учила в детстве вместе с братом у одного раввина, и о том, что с годами Библию сменил Шеллер-Михайлов2, которым она зачитывалась долгое время, и о прочитанных ею книгах, и о подругах, которые всегда смеялись над нею за пристрастие к чтению, о своей отчужденности и мучительной невозможности найти тему для разговора даже и теперь, всякий раз, как она видится с кем-нибудь из них. И чем долее она говорила, тем сильнее увлекалась, все ей казалось важным и значительным, даже самые мельчайшие детали, все было полно жизни, и ее прошлое обретало новый, неведомый ей прежде смысл и становилось прекрасным. И когда рассказ ее внезапно пресекался мягкими всплесками будто утомленного смеха, в тишине слышны были частые вздохи Хагзара, бессильно гаснущие у него на устах, словно он пытается сказать, что понимает ее, и – не может; тогда легкая плавность речи ее нарушалась, прерываясь смущенными паузами, пока наконец она не замолкала вовсе. И лишь когда ему кое-как удавалось выдохнуть свое невнятное и нежное «да», она заканчивала рассказ милым смешком и добавляла:

– Давно это было!..

В том году снег начал таять на исходе месяца швата. Ненадолго выглядывало предполуденное солнышко, с крыш начинало капать, снег делался рыхлым и ноздреватым, и пруды поблескивали мелкой рябью; но к вечеру пальцы вновь коченели, челюсти сводило холодом, звучно каркали вороны –хозяева пустынного и ясного пространства, – а он бродил по извилистым аллеям парка, сердце в груди дышало вольготнее, палка чертила на гладком снегу причудливые зигзаги или выписывала разные слова, и было славно.

Однажды случилось ему прогуливаться здесь с Розой, лицо ее горело и пленяло прелестью, смех колокольчиком звенел-заливался по всему парку, скрещенные под подбородком концы ее белого башлыка были закинуты за плечи, а золотистый помпон свешивался и прыгал по спинке узкого приталенного жакета. И он, Хагзар, был весел, ловок и смешлив, и они шли и веселились, смеясь любому увиденному или пришедшему в голову пустяку. Особенно хохотали они, когда Роза рассказала, как Маня говорила во сне, разбудила ее, до смерти напугала. Вы только представьте себе! В доме – никого, полнейшая темнота, самая что ни на есть ночь – и вдруг пьяный бурлак, охотится за пятерками с "плюсом" и палит, палит в них из ружья, ха-ха-ха…

Как было не рассмеяться… Хагзар неожиданно подался в сторону, широко раскинул руки и, озорно вскрикнув, рухнул на спину в нетронутый снег, немедленно просевший и обвалившийся под тяжестью его тела. А Роза, сначала было испугавшаяся, вдруг залилась звучным смехом, который всполошил ворон, и сразу весь парк наполнился их тревожным карканьем и белые снежные хлопья посыпались с высоких ветвей. Он устремил свой взгляд прямо в ее горящие глаза и, не шевелясь, позвал задорно:

– Ну, поднимите меня, Роза, а не поднимете – пропал человек, ха-ха-ха!

Роза залилась еще звонче и наклонилась над ним, так что лица их оказались совсем близко – щеки ее пылают, глаза блестят, – и ухватилась за протянутые к ней руки. Он начал приподыматься, упираясь ногами в сугроб и крепко, со всей силой сжимая ее маленькие ладони, но прежде, чем он успел распрямиться и встать, ноги Розы заскользили по гладкому снегу, и она непременно упала бы, если б не ухватилась за него вовремя обеими руками; она по-прежнему звонко хохотала, когда голова ее ткнулась ему в грудь. Он стиснул ее за локти, и приподнял, и продолжал держать, не разжимая объятий, – но вдруг вздрогнул от звука ее странно изменившегося смеха и отпустил руки. Они пошли молча, не оборачиваясь и не глядя друг на друга.

В продолжение всего обратного пути в словах Розы звучала непонятная издевка. Она припоминала его будто бы оставшиеся незамеченными поступки, например, как однажды, когда они сидели у окна и смотрели из полутемной гостиной на разыгравшуюся грозу, он осторожно потянул за кончик ее платка, и тот соскользнул с волос на плечо, – и насмешливо передразнивала его испуганный, беспомощный возглас, когда она чуть было не упала там, в парке, и его обычные бессильные, бессловесные вздохи. Расставшись с нею, чтобы идти на урок к ученику, он, сам не зная как, оказался снова в парке. Там он взошел на круглую балюстраду в самом конце центральной аллеи, той, что ведет из усадьбы к огибающему парк оврагу и к широкой степи, по ту сторону, и стоял там, облокотясь о ветхие перила, глядя на круглый колодезь посреди оврага, и на горку замерзшего топленого жира чуть поодаль – память о копчении свинины в праздничные дни, и на белую степь, тающую в густом тумане; хриплое хлопотливое карканье ворон завораживало его, словно птицы выговаривали ему с горькой мстительностью, что не такие, как он, умеют брать от жизни, даже когда жизнь сама предлагает им свои дары, и что не таким, как он, суждено хоть как-то ухватиться за жизнь. Эх, ребячество, ребячество и глупость человеческая, пошлая тупость обывателя владела им все это время, и оттого он спутал внешнюю жизнь, жизнь улицы, с той, что в душе, внутри. Э-э-эх, – обман, все ложь и обман. Человек един, един всегда и повсюду, во веки веков; каков он наедине с собою, у себя в дому, таков и на улице, а всё, о чем толкуют, – ложь, мелкие уловки, жалкая и болезненная изворотливость раздавленного червя, копошащегося в грязи, сознающего свое ничтожество и все-таки порывающегося жить, жить и всё. Э-э-эх, тщетны все мечты, пустое люди говорят. Лишь платье другое надеваешь ты для улицы, и пусть даже оно красивее домашнего, но души-то другой нет у тебя, как нет и другой кожи. И у кого не хватает способностей наладить собственную жизнь, у того нет вообще никаких способностей, он ни в чем не достигнет успеха, ни в чем. Э-э-эх…

А когда чуть позже, выйдя из парка и пройдя через рыночную площадь, где попадались ему навстречу спешащие, запыхавшиеся мужчины и статные, дородные женщины, громко сморкавшиеся и утиравшие нос тыльной стороной ладони, он пришел домой, то достал свои записи и почувствовал, что в груди словно трепещет, бьется что-то, и мучит, мучит до слез, и сел за стол, и долго покусывал кончик пера, глядя на тетради и испуская вздохи бессильного отчаяния, пока наконец не начали слетать на бумагу неровные буквы, дрожащие и хвостатые, болезненные до тошноты, но прервался на полуслове, бросился с мучительными всхлипываниями на кровать и долго лежал так, вздыхая и волнуясь.

Вскоре пришел Пурим, а за ним – весенние дни. Сквозь клочья туч все чаще проглядывало синее небо, ясное солнце светило по-новому, в вышине зазвонили серебристые звоны, внизу заблистали золотом лужи, зажурчали, ликуя, ручьи, вышли из хлевов коровы и принялись чесать бока о стены домов, греясь в теплых лучах, а Хагзар все раньше заканчивал свои занятия с учениками и бродил бесцельно по улицам и садам, с наслаждением погружая ноги в жирные озерца, разлетающиеся брызгами сверкающей влаги, которую тут же впитывала размягченная, разогретая и потемневшая земля, вдыхал обильные испарения навозных куч, оттаявших после зимней стужи. Маленькая Ида зачастила к нему словно ненароком; она все еще была болезненно бледна, но глаза ее лучились, лицо похорошело, грудь вздымалась высоко и пышно, и вся фигура оформилась и созрела. Она заходила, кутаясь в шаль, и с милой улыбкой говорила, что просто не может теперь сидеть дома – и все тут. Как хорошо, как славно теперь на улице. Кажется… ах! И он усаживал ее рядом с собою, гладил  ее волосы и спрашивал, чем занята сейчас Роза, и отобедали ли они уже, и что поделывает Маня, и приходил ли к ней учитель, и просил передать Розе, что скоро непременно заглянет к ним сам. С Розой он нередко ходил на прогулки за город, они смеялись и прыгали вместе в снежные сугробы, еще сохранившиеся в канавах, шагали по жирной, оседающей под ногами пахоте чернеющих полей, с которых поднимался беловатый пар, и разговаривали, и шутили, и возвращались домой с окоченевшими пальцами и приятно замерзшими лицами, согревались в домашнем тепле и, дрожа всем телом, заверяли друг друга, что им очень хорошо. Время от времени появлялась Маня – черный жакет накинут на плечи, руки стягивают у шеи его разлетающиеся отвороты, губы высвистывают какую-нибудь русскую народную мелодию, – и Хагзар обращался к ней все с тем же насмешливым вопросом:

– Посвистываете?

Роза смеялась, а Маня смотрела на него неодобрительно и свистела нарочито громко.

В те дни, когда сестры оставались наедине, Маня часто шепталась с Идой и говорила о муках мятущейся души, о разъедающих мозг сомнениях, о страданиях человеческого духа и гибнущих талантах, и снова о душе, и о том, как пьют, чтоб забыться, и о больших городах, о свободе и могучих крыльях, о необходимости бежать, ради всего святого бежать, ибо терпеть нет больше мочи. Иногда можно было видеть и учителя – насмешливые глазки, волосы рассыпаны в художественном беспорядке, лицо помято, слегка неверная походка – он говорил утомленно и обильно, а говоря, бил себя кулаком в грудь, вместе со словами от него шел запах водки. Он снова и снова рассуждал о том, что черви ползают себе в грязи и называют это жизнью, но в ком есть хоть капля живой души, свободы и мужества, тот поймет, что это – грязь, болото, зловоние будет душить его, и он гордо и спокойно уйдет прочь – к свету, солнцу, теплу. Кудри его взлетали и плавно падали на высокий лоб. Уйдет ли он? Ха-ха-ха… Не сомневайтесь! У кого есть силы и молодость, тот не пропадет – и не такой уж он забулдыга в конце концов!

Он величественно простирал руку и с артистическим пафосом декламировал:

    Мертвый в гробе мирно спи,
    Жизнью пользуйся живущий!3

– Известны ли им эти замечательные слова?

В такие минуты Хагзар смотрел на недвижно сидевшую Маню, на блуждающую улыбку на ее лице – легчайшее эхо смешка ее учителя, – и думал, что не так уж она хороша, как представлялось ему прежде. Напротив, лицо ее грубо и на удивление бессмысленно. Достаточно посмотреть, как глядит она на этого проповедника, когда он бьет себя в грудь, чтобы тотчас стало ясно, до чего она глупа, глупа, как чурбан. И когда вечером он отправлялся пройтись вместе с Розой, то говорил ей о том, что безобразное всегда было ему отвратительно, что он не выносит неотесанности и грубости, а столкнувшись с мерзостью, долго еще потом чувствует мучительную тяжесть на сердце. И как-то незаметно он заводил речь о нежных козлятах, из которых вырастают грубые козлы, и о природе, в которой правит случай, и о человеке, у которого и вовсе нет ничего за душой – а даже если предположить, что было, – то после всего, что слышишь, и видишь, и узнаёшь, и как подумаешь… так даже это малое словно затерли, оттеснили, и оно прошло стороною и кануло в небытие, если называть вещи своими именами. А из-за чего? Понимаете вы, из-за чего так происходит? Кто ответит?

Роза тихонько покашливала, отвечая неясным застенчивым «угу-ум», а его лицо искажала болезненная гримаса, дыхание учащалось, рука судорожно вздрагивала, и голосом, в котором звучало едва сдерживаемое страдание, он продолжал, волнуясь:

– Я в эти последние дни… я не о статьях своих только – вообще… Казалось бы,  и не знаешь даже, в чем дело… вроде бы и не было ничего… а? Но вот посмотришь внимательно – не то, понимаешь, что не то… Что-то, что я… Нет, не то – и все тут!

И замолкал, бывало, на полуслове. А помолчав минуту, добавлял шепотом и с такой мукой, что плечи его словно сводило отчаянием:

– Или лежит на ней какая-то печать?..

Он шумно сплевывал и уже совершенно неслышно произносил:

– Ж-жизнь… Черт его знает, что!

И умолкал совсем.

Вечерняя мгла обнимала пустынные просторы полей, словно спеленутые прозрачными клубами пара, восходящего над стылой землей. Там и сям темнеют смутные очертания одинокой ветлы, а они идут рядом, месят ногами податливую землю и молчат, молчат, как и все вокруг. Порой он принимается тихонько напевать протяжную грустную мелодию, и ее слабые трепещущие звуки едва касаются слуха девушки. В такую минуту Роза однажды пожаловалась ему, что руки ее совсем замерзли без варежек. Он взял ее руку в свою и хотел сунуть в карман своего пальто, но карман был неглубок, две их руки не влезли, и он лишь придерживал своею наружный край ее рукава. Довольно скоро оба они ощутили неловкость от такой ходьбы, и она молча вынула руку из его кармана. И снова, как прежде, они шли рядом безмолвно и напряженно.

III

Накануне Песаха Симха-Бер возвратился домой, и Хагзар не был у них несколько дней кряду. Наутро после приезда отца к нему заглянула Ида, лицо ее было бледно и несколько печально, как в прежние дни; она сидела, готовая вот-вот уйти, говорила торопливо и наконец, промолвив с улыбкой, что отец, верно, уже заждался ее, ушла. А потом зашла к нему Маня и все поглядывала за окно; она спросила о какой-то книге, но тотчас забыла о ней и принялась насвистывать, а вскоре поднялась и, пообещав еще заскочить позднее, ушла домой. Она ушла и снова вернулась, и сидела у окна, и, сказав, что оставила отца одного, опять ушла, и появилась снова, уже в третий раз, но, когда увидела в окно, что к ним в дом направляется ее учитель, ушла и уж больше в тот день не возвращалась. Но Роза не появлялась. Весь тот день Хагзара не покидало то же чувство, какое он испытывал всегда, когда случалось ему сидеть подле Розы, и ей приносили с почты письмо; она принималась молча читать и, прочтя, прятала в карман, ни слова не говоря. Неясное «а все-таки» кололо тогда обидой его сердце, и болезненный яд одиночества смертельной отравой сочился в душу. В тот вечер он долго расхаживал один по комнате, лицо его искажала боль, как у человека, мучающегося зубами, а из груди временами вырывался надрывный, захлебывающийся кашель; и когда он улегся в постель и получше укрылся одеялом, мозг его все сверлила беспокойная мысль о неизбежном влиянии окружения, о том, что оно все-таки накладывает на человека неизгладимый отпечаток, и нет такого средства, которое вытравило бы эту печать.

На следующее утро он встал рано, вспомнил о своих тетрадях, в голове неясно роились неровные, дрожащие и хвостатые, буквы, и он долго шагал взад-вперед по комнате, силясь отогнать докучную мысль, которая не раз уж мелькала в его мозгу, – мысль о загранице, о завершении начатых статей; он старался стряхнуть застарелую муку, которая снова, как прежде, ложилась тяжестью на сердце, и грызла, и выворачивала душу. Он взял наудачу одну из своих тетрадей и принялся листать ее, словно безотчетно искал те куски. При перечитывании которых на губах у него обычно появлялась улыбка скромного достоинства. Полистав тетрадь минуту-другую, он отбросил ее в сторону, но вскоре взял снова, внимание его привлекла какая-то запись, он вчитался, и постепенно лицо его просветлело, глаза загорелись, и он принялся расхаживать по комнате, все ускоряя и ускоряя шаги, и вот уже пальцы его начали лихорадочно пощипывать кончики усов, а из груди стали вырываться уверенные, победные звуки. Когда ноги его устали от долгого взволнованного хождения, он сел к столу, неожиданно затянул тихую мелодию и уже готов был приступить к работе, но тут ему доставили с почты открытку, и он в радостном возбуждении прочел и перечел это короткое послание. Затем встал и снова принялся расхаживать по комнате; голова его начала кружиться, он надел пальто и вышел на улицу. По пути он заметил вдалеке Розу, которая шла ему навстречу, держа в руках небольшой сверток, и улыбалась радостней обыкновенного. Она шла вместе с Ханой Гейлер, и когда они поровнялись, он не без смущения показал Розе полученную им только что открытку, а когда слова девушки достигли его слуха, он поднял глаза и смеясь предложил и Хане прочесть ее, добавив уже своим обычным голосом, что это послание может иметь касательство и к ней. Девушки спросили вежливо, что именно он предлагает им прочесть, и он ответил, что все. Тогда Роза принялась читать вслух, и смех то и дело готов был сорваться с ее уст, а Хана слушала с открытым ртом, в уголках которого тоже словно замер смех, внимательно слушала, глядя в лицо Розы. Когда же Роза кончила читать послание, которое и всего-то состояло из двух строк, обе они разразились веселым смехом, и Хагзар тоже присоединился к ним и смеялся легко, с наслаждением, и теперь уже всем стало известно, что Габриэль Кармель, учительствовавший здесь несколько лет тому назад, пишет ему из-за границы, что мечтает он еще хоть раз взглянуть на родимый Неаполь – а там можно и умереть4 – вот ведь шутник тоже! – а потому он просит: а) подыскать ему славную квартирку, б) хорошеньких женщин, в) двух-трех учеников, если можно. Ха-ха-ха!

Хагзар шел обратно вместе с девушками, и по дороге Хана Гейлер рассказывала им, что прекрасно помнит Кармеля – высокого брюнета, и он, хоть и показался несколько странным, несомненно умен. Так они шли, беседовали и смеялись, пока Роза не стала прощаться. Она ушла домой, а Хана не долго отнекивалась и согласилась зайти к Хагзару. Она сидела и все порывалась уйти, вставала и опять садилась, и пробыла у него немало времени, и много смеялась, и когда она смеялась, громко и отрывисто, купол ее уложенных в высокую прическу черных волос раскачивался, а голова то бессильно откидывалась на спину, то падала в изнеможении на высокую грудь. И когда позднее Хагзар поднялся, чтобы проводить ее до двери, сердце его вдруг сказало ему, что она мила, и даже подумалось, что в таких именно девушках есть уже многое от женщины, и ему неожиданно припомнилась Маня, и ее бессмысленный взгляд, и скрипучее посвистывание, и наброшенный на плечи жакет, и он вышел с Ханой на улицу. А там праздновало победу весеннее солнце, шаловливо журчали ручьи, сверкали золотом лужи, железные скребки шумно счищали остатки льда, горланили пузатые ребятишки, и Хагзар воскликнул весело:

– Сколько света, сколько жизни, Хана! Вы не должны… не ходите теперь домой!

И малое время спустя они уже прогуливались по парку, где местами уже проклюнулась первая трава; деревья, жадно впитывая влагу, словно пробудились и стояли как наготове, а внизу, у подножья холма, на той стороне оврага, раскинулась деревенька с ее железными кровлями и белыми церквами, и все это казалось крошечным и терялось в просторах незасеянных полей, простиравшихся за деревней далеко-далеко и исчезавших во влажном лесу у самого горизонта. Обнажившиеся пригорки источали резкий, будоражащий запах, было весело, и Хагзар шутливо и ласково щелкал ее иногда по носу и с судорожным «ха-ха» выдыхал всей грудью:

– Эх, Хана!

А Хана громко смеялась и спрашивала, уж не сошел ли он с ума, и со странной серьезностью в который уж раз просила его «вести себя по-человечески», и снова болтала с ним весело и непринужденно, и снова радостно звенел ее смех. В конце концов она шлепнула его по руке и посоветовала быть повежливее, но его лицо внезапно словно свело судорогой, глаза умаслились и забегали, голова склонилась в сторону, а губы пробормотали:

– Но один поцелуй, а, Хана? Один поцелуй – ведь можно?

Она залилась звонким смехом, наклоняясь вперед и прижимая руку к груди, ой, она собой не владеет, она сейчас просто умрет от смеха, вот увидите! Ну и чудак же он, ха-ха-ха! И кто это научил его такому, желала бы она знать, ха-ха-ха… Уж не Роза ли? А? Между прочим, она-то всегда думала, что… Ну и ну!

Она остановилась и мгновение сурово смотрела на него; но он уже снова стал как прежде, и на его горящем смущенном лице блуждала виноватая улыбка. Он взял ее пухлую руку в свою и дрожащими губами спрашивал робко:

– Что я вам сделал, Хана?

И тут же добавил более уверенно:
– А почему бы и нет? Разве…

И перевел все в шутку:
– Разве я кусаюсь, а? Ха-ха-ха…

Он совсем развеселился, и они долго еще бродили среди обнаженных деревьев, с наслаждением наступая на прошлогоднюю зелень самосевки, сталкиваясь и расходясь, и много шутили и смеялись. Он покорил ее руку и уложенные в прическу волосы и теперь крепко сжимал ее правый локоть, гордо празднуя победу, но в душе отчетливо сознавал, не умея объяснить почему, что с Розой это совершенно невозможно, немыслимо, да и с Маней тоже. Что касается существа вопроса, он и тогда не сомневался, что все в мире устроено одинаково, и, по правде сказать, все в мире женщины – это одна огромная женщина. Наконец и Хана стала пожимать в ответ его руку, глаза ее засветились по-новому, и они поскорее присели на ближайший поваленный ствол.

В тот день, бодро сбежав с Ханиного крыльца, Хагзар вышел на улицу и словно впервые увидал ее, широкую и пустынную, раскинувшуюся в безмятежном покое, увидел, как она прекрасна, как трогательно милы ее неказистые домики, как чисты, покойны и надежны над ними небеса, и, свободно расправив плечи, он вдохнул полной грудью и неспешной, уверенной походкой направился домой. Однако не прошло и нескольких минут, как он почувствовал, что внутри у него словно лопнула некая тончайшая скорлупа, и эта тонкая скорлупа опадает, крошится и рассыпается мелкими пузырьками, которые кружат, роятся и теснят грудь, и подступают к горлу. Неожиданно он позволил им выплеснуться наружу, легко и споро, и губы его произнесли с нескрываемым довольством:

– Фа-акт! Да, фа-а-акт!..

Но лишь только звуки этих слов достигли его слуха, как лицо его дернулось, шаги сделались поспешными и суетливыми, рука натянула пониже на лоб шляпу, и он прошипел упрямо:

– Чепуха!

Он шел все быстрее, но когда рыночная площадь осталась позади, уже наступил вечер; в магазинах тут и там засветились красноватые огоньки, крестьяне нетерпеливо понукали своих лошаденок, в домах со скрежетом затворяли ставни, а он лениво шел, скрестив за спиной руки, отчего его палка волочилась за ним по грязи, и из груди его порой вырывался упрямый, натужный кашель. И когда он пришел наконец домой и затворил за собою дверь, с губ его слетело снова то же слово и поглотилось темным безмолвием:

– Чепуха!

Он взглянул на дом напротив, где за оконными шторами угадывался свет, бросил на стол коробок со спичками, направился в темноте к кровати и утонул на мгновенье в мягкой груде подушек и подушечек, но снова встал и принялся расхаживать по комнате, пока не почувствовал слабость в ногах и колющую боль в груди, и по всем его членам разлилось сладкое болезненное бессилие, дурманящей волной затопившее мозг. Тогда он опять опустился на топкое ложе, на мягкие подушки и одеяла, и долго лежал недвижно. В его утомленном мозгу проносились туманные обрывки мыслей и впечатлений, ехидно дразнивших напоминанием о какой-то достойной сожаления слабости, об отвратительной мелкости, об оскорбительной, до глубины души оскорбительной ничтожности. Наконец он погрузился в сон, и последней была рабская мысль о напрасном самоистязании, об общечеловеческом уделе, о том, что человеку без этого невозможно, и ему чуть-чуть полегчало, и на мгновение он вновь ощутил слабый запах душистого мыла, шедший от свежей, девственной груди Ханы.

В один из пасхальных будней Хагзар возвращался домой и,  проходя мимо того красивого дома, увидел на лавочке у калитки почтенного Симху-Бера и Розу. Он поздоровался с Розой и собирался продолжить свой путь, но она поспешно окликнула его, и позвала, и спросила, почему он перестал бывать у них, и представила его отцу, и пригласила присесть рядом, и слегка покашляла – и все это на одном дыханье. Он смущенно пробормотал в оправдание что-то невнятное и сел с нею рядом, а Симха-Бер поздоровался неспешно, слегка склонив голову, и пояснил, как видно, самому себе:

– А… так вот он ваш Хагзар…

В ответ Роза живо подтвердила со смехом:

– Да, да, это и есть наш Хагзар, ха-ха…

Почтенный Симха-Бер помолчал, посопел добродушно и принялся потихоньку расспрашивать Хагзара о его занятиях, о родных, а сам при этом задумчиво почесывал заросший подбородок; он слушал внимательно, согласно кивал головой, и вдруг развеселился, и прервал его вопросом:

– А… постой-ка, постой… да ты, выходит, сын этого, ну, сын Левика Хагзара? Так что ли?.. Ясно! Да мы ж с твоим отцом в детстве вместе играли в бабки. Тогда наши предки жили в Могилеве, на Козьей улице. Левика он хорошо знает! Только… постой-ка… скажи-ка мне… так, значит, реб Шмуэлка, да будет земля ему пухом, был твоим учителем, а? Как же так? Дядька мой! Самый что ни на есть дядя! Что? Помнит ли он его?.. А как же! Вот был настоящий еврей! Он и сейчас помнит, какие ему устроили похороны. Да… Даже грудные младенцы из люлек повыскакивали…

Долго сидел с ними Хагзар, слушал рассказы Симхи-Бера, отвечал на его расспросы, и чем добродушнее становился Симха-Бер, чем чаще посмеивался в бороду, тем звонче и свободнее звучал смех Розы, и глаза ее зажглись нежным и горячим сияньем. И вот уж Симха-Бер с лукавой улыбкой спросил Хагзара, ведет ли он счет омера5, и в какую синагогу ходит, и заходит ли по субботам к ребе послушать хасидские предания, и, склонив низко голову, добавил совсем уж благодушно и мягко, что реб Шмуэлка из Могилева, был бы он теперь жив, вряд ли остался бы доволен своим питомцем. Вот тот уж был евреем, настоящим евреем!.. Симха-Бер простился, приглашая заходить, а Хагзар еще долго прогуливался с Розой вдоль улицы, грязь на которой совсем высохла, и Роза была весела, а он поведал ей с легкомысленным смешком, что Господь не так суров, как иные девицы, ха-ха-ха, в минувшие дни Он сжалился над ним и послал Хану Гейлер скрасить его одиночество, и та каждый день навещала его, и они мило и беззаботно проводили время. Роза тоже смеялась, и Хагзару захотелось еще говорить с ней о Хане, но он сказал ей только, что теперь у него появилась надежда помочь Кармелю, своему товарищу по хедеру и по Вильне, и рассказал о Кармеле много нового – о нем самом, и об их прежних отношениях, и о том, что рад его скорому приезду и ждет – не дождется встречи с ним, а Роза слушала с нескрываемым интересом.

После той прогулки Хагзар стал заходить к ним ежедневно, как прежде; только теперь он сначала шел поздороваться с почтенным Симхой-Бером, если тот бывал дома. Обычно он заставал Симху-Бера сидящим между окном и столом, на голове – шелковая ермолка, на носу – очки, вытянутая рука держит в воздухе книгу, а глаза устремлены на раскрытую страницу поверх очков. Симха-Бер приветствовал Хагзара ласковым «Добро пожаловать», откладывал книгу на стол, аккуратными движениями снимал очки и клал их поверх книги, доставал свой большой платок, прочищал с трубным звуком нос и начинал беседу протяжным «ну-у», как барственный мудрец, которому не чуждо благородное обращение и который со всяким может поговорить сообразно его положению, даже и с молодыми. Беседа текла легко и неторопливо, он посмеивался над заносчивостью, остроумно цитировал Талмуд, подробно толковал о том и сем и проводил время с видимым удовольствием. Наконец рука его медленно тянулась к очкам, и он произносил доброжелательно, уже водружая очки на нос:

– Ну… ты ведь не за тем сюда пришел, не сказки слушать, а блины кушать, хе-хе. Ладно, ступай себе в «монастырь». Твои «послушницы» уж заждались, верно…

И с удовольствием вновь погружался в чтение.

И Хагзар направлялся в «монастырь», то есть в просторную комнату, которая раньше служила Симхе-Беру спальней, а теперь была отдана дочерям «чтоб не пугали народ, хе-хе…». Там он заставал всех трех сестер, а порой и Хану Гейлер, которая, заливисто хохоча, хлопала его по плечу. Он начинал говорить и смеяться, и с легким чувством неловкости усаживался возле Розы, молчавшей печально и неспокойно, и пел, и нарочно шумел, ёрзая на скрипучей кровати, а потом приходил домой поздно и еще долго шагал по комнате, вздыхая и сплевывая, и тер рукою лоб, и снова вздыхал. Но когда переносился мыслями к будущей весне, к близящемуся приезду приятеля своего Кармеля, на душе  делалось легко, и он укладывался спать.

Наконец приехал Кармель. В первые дни Хагзар просиживал у него с утра до глубокой ночи. Кармель лежал на диване, окутанный клубами синеватого табачного дыма, который, поднимаясь струйкой от толстой, вечно курившейся, шипящей и гаснущей в уголке рта папиросы, вился и расползался над ним, а Хагзар сидел рядом или ходил взад-вперед по комнате и, постоянно сбиваясь от радостного возбуждения, рассказывал о чем-то, и смеялся громко, с наслаждением, и тут же печалился, словно раскаиваясь в своем благополучии, и время, проведенное им в этом городке, казалось ему в такие часы по-новому милым, славным, и думал он о нем с видимым удовлетворением, а то принимался расспрашивать своего приятеля о том, как живут в Европе, и тогда ощущал в душе какое-то странное беспокойство, дрожь нетерпения и желание поскорее покончить с начатыми здесь делами и отправиться наконец за границу. И словно невзначай он вспоминал о каких-то пустяках, тормозивших его работу, и все силился разобраться в них, и назвать по именам, но никак не мог и сердился, потому что ведь были они, ему совершенно ясно, что были, – чувствует он их, да, чувствует…

Но когда Кармель сделался привычным гостем в доме почтенного Симхи-Бера, когда усаживался вальяжно на софу и посасывал безмятежно вечную свою папиросу, и Роза сидела рядом – руки сложены на груди, милое лицо печально, сжатые губы холодны, а напротив – Маня, вымолвит слово-другое и умолкнет, а то вдруг начнет насвистывать и тут же перестанет, и Ида полулежит на краешке кровати, и неутолимый огонь горит в ее печальных глазах, – тогда появилось на лице Хагзара беспокойное, растерянное выражение, участились приступы головной боли, сердце сжималось и тянуло, и он стал поговаривать о каком-то разъедающем недуге, язве и душевной несовместимости и зачастил к Хане Гейлер, сидел у нее подолгу и порой щелкал ее по носу – она хохочет, а он задумчив – и вечером возвращался к себе домой, и вздыхал, вздыхал бессильно. Однажды он застал у нее Маниного учителя; тот громко и вульгарно разглагольствовал о чем-то и зачем-то держал ее за руки, скрестив их у нее на груди и походя потешаясь над Хагзаром, а он долго сидел с ними вместе, бесконечно перечитывая в газете объявление какого-то доктора из Вильны.

В тот день снова случилось Хагзару стоять возле Идиной кровати со стаканом воды в руке. Он пришел и застал ее в постели, Маня растирала ей грудь, в комнате пахло валерианой, а Розы не было. Ида смеялась, и плакала, и просила свежего воздуха, и что-то неясно бормотала, закрыв от слабости глаза, и вдруг вскрикнула, содрогнувшись всем телом:

– Черти! Корабль ведь тонет – я тоже хочу…

Маня была раздражена, нервозна и с плохо сдерживаемой яростью прошипела ему в сердцах:

– Пошла все-таки… Кармеля увидела!

Хагзар вдруг ощутил острый спазм в сердце, горячий ток крови хлынул ему в лицо и затмил глаза. Что он делает здесь?.. Молнией полоснул в мозгу самоуверенный смешок Кармеля, перед глазами возникли скрещенные на груди руки Ханы, а в ушах зазвучал громкий развязный хохот «бурлака». И тут же мелькнуло в памяти то газетное объявление доктора из Вильны, и вдруг возникла перед ним величественная Вильна, ее прославленные йешивы, библиотека Страшуна6, занятия в читальном зале, пухлый том «Кнессет Исраэль»7 с портретом Переца Смоленскина, ночи вдохновенной работы в тихой комнате, родные друзья-мечтатели, грезившие о том же, что и он, а сердечный спазм душил, в глазах было темно, и шумело в ушах. Внезапно сознание его прояснилось, он осторожно поставил стакан с водой на стул и неверными шагами стал пробираться к двери. Выйдя на улицу и вдохнув свежий воздух, он почувствовал, что снова видит; в висках стучало, сердце колотилось, он миновал улицу, вышел из города и медленно побрел вперед, тоскливо глядя на пустынную, бесконечно длинную дорогу, которая распласталась перед ним, обессилевшая от дневного зноя.

1905 год                                                            


1  И. С. Никитин. «Бурлак» (1854) – стихотворение о горькой доле русского человека, похоронившего жену и малого сына, вконец разорившегося и подавшегося в бурлаки на Волгу.

2  А. К. Шеллер (псевд. Михайлов; 1838-1900) – русский писатель, автор многочисленных романов морализаторского толка, пользовавшихся в 60-80-е годы 19 века популярностью в демократических кругах.

3  В.А. Жуковский. «Торжество победителей» (1828) – перевод баллады Ф. Шиллера «Праздник победы». Стихотворение на сюжет из «Илиады» Гомера: греки празднуют победу над троянцами, возвращаясь на родину с богатыми трофеями и уводя в плен троянских «дев и жен».

4  Veder Napoli e poi mori (Увидеть Неаполь – и потом умереть) – популярная в России итальянская пословица, пафос которой пародируется Кармелем в отношении ничем не примечательного городка, куда он собирается вернуться.

5  Счет омера – семинедельный период между еврейскими праздниками Песах и Шавуот, когда в ежедневную молитву добавляется упоминание номера каждого дня в память о совершавшемся в древней Иудее особом приношении этих дней – снопе (омере) нового урожая ячменя.

6  Матитьяху Страшун (1817-1885) – видный еврейский просветитель из Вильны, исследователь Талмуда и еврейской истории своего города, которому завещал собранную им богатейшую коллекцию еврейских книг. Большая часть библиотеки погибла во время 2-й мировой войны.

7  «Кнессет Исраэль» – научно-литературные альманахи на иврите, выходившие под ред. Шаула Пинхаса Рабиновича в 1885-1887. Речь идет о первом томе, где была помещена статья о литературной деятельности ивритского писателя и публициста П. Смоленскина (1842-1885) и его портрет (дагерротип).