Яаков ШтейнбергДОЧЬ РАВВИНАперевела Елена Римон. |
Когда Саре, дочери раввина, исполнилось двадцать три года, она устала от бесконечных смотрин, и в углах рта у нее обозначилась та чуть заметная раздраженная усмешка, какая бывает у людей, много дней кряду страдающих зубной болью. Были ль тому виной русские книжки, хранившиеся в коробке из-под шляпы, или стройная, изящная фигура и длинные золотые волосы, которые она каждое утро тщательно укладывала перед зеленым зеркалом, пока руки не заноют от усталости, - так или иначе, она и не думала обручиться с каким-нибудь юнцом-йешиботником, из тех, что носят длинные пейсы и в часы молитвы стягивают талию хасидским черным шелковым поясом. Но купеческие сынки, которые при встрече не прочь ввернуть по-русски "Здравствуйте!" не спешили свататься к дочери раввина, которую выдавали без приданого; ее ученый отец, состарившийся в высокомерной нищете, все еще полагал, в надменной своей наивности, что избранник дочери сам даст за невесту полновесный выкуп. Годы шли; у Сары стали побаливать зубы, среди бела дня ее вдруг одолевала головная боль. В доме раввина не смолкали крики: Сара бранилась с матерью, обрушивалась с упреками на младших братьев и сестер, а после, обессиленная, опускалась на кровать, морщась от зубной боли, зарывалась лицом в подушку и лежала так неподвижно и долго… День клонился к вечеру, докучные сумерки вновь приближались к девушке, которая все лежала, закрыв глаза, и с тяжелым сердцем прислушивалась к спору, доносившемуся из-за стены: после вечерней молитвы два лавочника заявились к ним в дом вместе с отцом, чтобы он разрешил их тяжбу, и теперь шумели в гостиной - то один вскочит с места, то другой... Саре уже надоело валяться на кровати, но если встать с постели, то придется пройти через гостиную, а у нее лицо помятое, волосы растрепаны и в них, наверное, застряли перышки от подушки... Никто из детей не желает сходить в большую комнату и принести из шкафа ее шерстяное платье, и ей ничего не остается, как уныло лежать и прислушиваться. Вдруг ей приходит в голову, что один из купцов, чьи сварливые голоса слышны из соседней комнаты, должно быть, молод, и она начинает прикидывать, кто бы это мог быть и знакома ли она с ним. Затем она медленно встает с постели, покрывает голову чистым белым платком и тихонько идет в гостиную одеваться. Как-то раз, когда раввин со всей семьей сидел за обедом, зашел в гости Юдл-шамаш, синагогальный служка. Он уселся на краешке дивана и, не мигая, уставился на Сару. Девушка не покраснела и не встала из-за стола, ведь шамаш бывал у них в доме не только ради сватовства, в котором слыл искусником; да и свахи всякого рода до того уже примелькались в доме, что когда заводили они свои разговоры, даже малышей не спроваживали из-за стола, а раввин, сердце которого огрубело с годами, толковал с ними громогласно и уверенно, как и подобает человеку, который с утра до вечера оглашает дом звуками святого учения и считает себя вправе прикрикнуть на всякого, кто осмелится возразить - на то он и раввин, на него не обижаются, а благодарят. Помолчавши, Юдл выложил то, зачем пришел: есть у него для Сары достойное предложение, а именно Берл, дальний родственник раввина, владелец лавки, - по праздникам после молитвы его иногда приглашают к ним в дом произнести благословение над бокалом вина. Воцарилось молчание: все в душе дивились, как это они оплошали и сами не додумались до такой простой и верной мысли - Берл! Раввинша вздохнула: "Берл, да, Берл… Что родня он нам, это верно… Да и человек он, кажется, неплохой - дурного о нем ничего не слышно. Что суждено там, на небесах, то и будет - да если б знать, что суждено… Дай-то Бог…" Раввин сдержанно покачал головой: "Не знаю, не знаю… может быть…"; он не любил поспешных решений. Наконец, шамаш, после долгого многозначительного прощания, удалился. Раввин обернулся к дочери (с тех пор как из-за ее отказов расстроилось несколько хороших партий, родители привыкли первым делом спрашивать ее самое) и спросил: "Ну, как по-твоему, Сара, ведь он не так уж плох?" Девушка чуть поджала бледные губки и ответила: "Да уж не хуже набожного хасида". Но сердце ее дрогнуло: этот Берл был состоятельный лавочник и хорош собой. Он один распоряжался в лавке: отец его умер, а мать снова вышла замуж. Тут уж все домочадцы принялись уговаривать раввина немедленно послать Берлу приглашение на чашку чая. "Нынче так принято", - советовала раввину жена. Сара, тайком от родителей, тоже написала Берлу краткое письмецо по-русски. И вот однажды вечером, когда подвешенная под потолком керосиновая лампа освещала гостиную, Берл пришел в гости, поздоровался со всеми по порядку и протянул руку Саре. Мать покачала головой, а раввин сделал вид, что ничего не заметил. К зиме было сговорено и жених стал частым гостем в доме раввина. Каждый вечер, когда закрывались лавки, приходил Берл и заставал раввина, как обычно, сидящим во главе стола, в обществе нескольких зажиточных горожан или почтенных служителей синагоги. Гости неторопливо прихлебывают чай и слушают громогласные рассуждения хозяина дома о древнейших и новых комментариях к трактату "Нашим"*. Берл потирает руки, преодолевая смущение, и присаживается к столу. Раввин кивает ему -ведь неловко, если будущий зять за ученой беседой будет помалкивать, как базарный торговец, и ласково осведомляется, холодно ли сейчас на улице и можно ли уже перейти в калошах большую лужу на новом рынке - к примеру, возле лавки Берла? Говорят, нынче на рынке поймали вора - правда ли это? Жених отвечает на вопросы со смущенной улыбкой и все поглядывает на медный самовар, который приветливо поблескивает, словно подмигивая робкому гостю. Наконец вопросы иссякают, раввин на секунду задумывается и кратко завершает разговор: "Налей-ка себе чаю, дружок". Это означает, что теперь он снова заведет ученые речи, как всегда, громко и непререкаемо, а Берл будет молчать. Гости не обращаются к Берлу и лишь изредка подарят его взглядом. Положение жениха неопределенное, ведь ему в третий раз предстоит пройти врачебный осмотр перед призывом в армию - может, сочтут, что годен, и заберут. А с другой стороны, у него своя лавка, может, и разбогатеет со временем... И только Юдл-шамаш иной раз наклонится к нему и скажет пару слов - тихонько, чтобы не мешать возвышенной беседе раввина с гостями; ему, шамашу, хорошо известно, что хоть Берл и будущий зять раввина, то есть в некотором роде лицо почти духовное, все же его место - на рынке, а стало быть, у него можно кое-чем разжиться, скажем, в Хануку или в Пурим... Но вот в комнате появляется Сара: пройдет мимо Берла, потеющего от нетерпения и неловкости, бросит на него взгляд и выйдет, но в дверях на секунду оглянется. Берл все так же тоскливо сидит, поглядывает по сторонам и время от времени порывается встать, но не решается и только потирает руки в замешательстве; наконец раввин, воодушевленный собственной речью, возвышает голос и поворачивается к собеседнику; тут Берл тишком выскальзывает из-за стола и пробирается в столовую, прихватив с собой стакан остывшего чая. В столовой шумно от детской возни и смеха: дети теснятся к истопленной печке и Сара, хоть она уже невеста, тоже с ними, в общей кутерьме. Входит Берл, и дети внезапно замолкают, глядя, как он жмет руку старшей сестре. Сара встает, ведет жениха к столу, и тот следует за ней со своим стаканом, не сводя глаз с нежного девичьего затылка. Здесь Берл становится совсем иным: рассаживает ребятишек у теплой печки, легонько шлепает крикунов, между делом прихлебывает холодный чай и бросает на невесту пылающие взгляды, от которых та заливается румянцем. Он играет невестиной шалью, словно невзначай стягивает ее с круглого девичьего плеча, и пока смущенная девушка подбирает шаль с пола, Берл тоже наклоняется и потихоньку щиплет невесту за обнажившийся локоток. Сара бросает на Берла укоризненный взгляд, из зала доносится отцовский окрик: "Тихо там!" и Берл, мгновенно отпрянув, как ни в чем не бывало, присоединяется к буйным детским забавам. Лавка жениха, в которой был только один товар - табак, очень нравится Саре чистотой, аккуратностью расставленных и разложенных легких красных, зеленых, пестрых коробок. Но каждый раз, когда она выходит со двора в своем шерстяном платье, за ней увязывается младщий брат, которому мать потихоньку шепнула: "Не своди с нее глаз, пока она с Берлом!"... Заигравшись с пустыми папиросными коробками, ребенок забывает и о сестре, и о ее женихе, а Берл, приглашая Сару взглянуть на то и на другое, увлекает ее в узкий проход между прилавком и полками, да еще приговаривает со смешком: "Не будьте такой робкой, ведь все это ваше, вы тут хозяйка!" Сара видит, как он бледнеет, как его глаза все неподвижнее впиваются в ее шею, понимает, что он смеется через силу, что за смехом кроется что-то другое, и все-же уступает и тут же оказывается в тесном уголке за кассой, совсем близко от Берла, его горячее дыхание обжигает ей шею. Она молча отстраняется и пробирается поближе к входной двери, открытой настежь на рыночную площадь. Но что с ней? Ноги словно наливаются свинцом, шаги тяжелы и неровны. А Берл печально глядит на нее и прикидывает, вправду ли она рассердилась. Однажды зимним вечером Берл засиделся у них допоздна; дети уже отправились спать, и только одна девочка сидела у стола со своей книжкой: глазки ее слипались, голова склонялась на тонкую ручку. Раввина еще днем вызвали в соседнее село на церемонию обрезания у богатого перекупщика, и сразу же вслед за послеполуденной молитвой, минхой, резвые сани умчали его за реку, оглушив маленький тихий дом залихватским звоном бубенцов и свистом кнута, и в звуках этих слышалось что-то разгульное, словно намек на какую-то иную, неведомую жизнь. Мать дремала у изголовья девочек, прикорнувших на деревянном диване в гостиной, а в столовой, где сидели рядышком и грелись у теплой печки жених с невестой, раздавалось в тишине лишь тиканье старинных часов, и их круглый циферблат неясно поблескивал в полумраке, будто лицо доброго старого дедушки на пожелтевшей фотографии. Сара и Берл, наслаждаясь теплом, смотрели в темное окно с незапертыми, по случаю отъезда раввина, ставнями*. Морозные узоры, поблескивавшие в свете луны, навевали на обоих сладкую истому; разгоревшаяся от печного жара девичья щека порой касалась руки жениха, и он трепетал и обмирал от этих прикосновений. "Пора мне", - шептал он, и в ответ эхом звучал тихий голос: "На улице так холодно!" - и вновь тишина. Тогда Берл, с бьющимся сердцем потиравший ладони, вдруг впервые с тех пор как обручился со своей невестой, обхватил горячей рукой ее шею. Девушка, погруженная в легкую дремоту, очнулась, и ей показалось, что что-то теплое и тяжелое давит ей на сердце. Она подняла голову, хотела оттолкнуть мужскую руку, каждый палец которой, казалось, обжигал ей кожу, но не двинулась, колени ее вздрогнули, дыхание пресеклось. Берл склонился к ней, словно желая взглянуть, спит ли она, тяжесть его руки давила ей на сердце до боли, сладкой и желанной; ей хотелось сказать ему: "Перестань!" - но ни звука не сорвалось с ее губ. Берл посмотрел ей в глаза, их взгляды встретились, и Саре почудилось, что глаза жениха глядят на нее из какого-то влажного, светящегося тумана. И в этот миг вспомнилось ей одно летнее утро, много лет назад, когда ей было восемнадцать. Она возвращалась с речки, с жестяной шайкой в руках, с купальным полотенцем на плече; мокрые волосы роняли ей на плечи капельки воды. Рубашка прилипла к влажному телу, ноги устали идти по высокому крутому речному склону, во всем теле разлилось влажное, тяжкое тепло. На вершине, там, где расходятся тропинки - к женской и к мужской купальне, - она повстречалась с юношей, который тоже возвращался с речки, неся в руке шапку, и его мокрые кудрявые волосы золотились на солнце, а глаза омыты были солнечным сиянием. Нечаянно столкнувшись с девушкой, он посмотрел на нее долгим влажным взглядом, и Саре бросились в глаза его алые губы и белая шея за незастегнутым воротом сорочки. На мгновение стало трудно дышать, сердце ослабело, она зажмурилась, а когда открыла глаза, юноша уже был далеко. Колени у нее подгибались, она не могла пошевелиться. Вдруг ей захотелось вернуться и искупаться еще раз, но как-то неловко стало из-за жестяной шайки для мытья ног, которую по-прежнему несла в руке, и она наконец сдвинулась с места и побежала домой. Тяжелое прикосновение Берла напомнило ей ту минуту, и снова, во второй раз в жизни, словно веревкой опутало ее по рукам и ногам. Собравшись с силами, она глубоко вздохнула и сдавленно прошептала: "Нехама!" Девочка, сидевшая у стола, обернулась к печке - и Берл поспешно убрал руку. Зима близилась к концу. На смену жестоким морозам, когти которых впивались в стены домов и тянулись в самое нутро дома, наметая дорожки мутного снега между рамами, пришел холод крепкий, но осторожный: днем он мирно уживался с солнышком и не спорил с потоками льющегося с небес высокого сияния, которому нет дела до человека и его забот; зато по ночам, когда светила луна, холод вступал в свои права и оплетал весь мир сетью прозрачного, ясного безмолвия, и тишина эта пронизывала до костей мертвящим покоем. Каждую ночь, когда Берл собирался уходить, Сара накидывала мамину шерстяную шаль и выходила с ним в темный коридор, где он покрывал ее лицо поцелуями и, чтобы заглушить их предательский звук, набрасывал на себя и на Сару тяжелую шаль. Но когда снег начал таять и печь вечерами больше не топили, покой словно ветром вынесло из дома раввина: стали поговаривать о близящихся праздниках и мать семейства начала всерьез готовиться к великому событию, из года в год повторяющемуся накануне Песаха: дню похода по мануфактурным лавкам. В доме толковали о покупках: малышам надо было снова и снова, по семь раз на дню, услышать, что к празднику у них непременно будут новые платья и костюмчики; девочки-подростки требовали шерстяных платьев, у мальчиков были свои просьбы. Однажды, вернувшись с рынка, раввин опустил в подставленный фартук жены завязанную в носовой платок пригоршню монет, и тут же дети столпились вокруг стола, на котором мать разложила монеты для счета. Порой вытянется вперед осторожная маленькая ручка, дотронется до кучки блестящего серебра, и тут же отдернется, сопровождаемая материнским шлепком. Раввинша, тихо считавшая: "Семь, восемь, девять копеек..." - сердито возвышает голос: "Отойдите от стола, а то из-за вас я до вечера не закончу!" Но дети, уставившись на деньги разгоревшимися глазенками, наперебой твердят свое: "Мама, честное слово, я не пойду молиться в праздник, если мне не сошьют новый костюм!" "Да, я знаю, мне-то уж точно ничего не достанется!" - вдруг доносится из общего хора плаксивый девчачий голосок. Но мать уже не отвечает им ни слова, только губы шевелятся: "Один рубль, два, три... опять сбилась, ну что за наказание!" Выстраивая на столе столбики монет, она ни на секунду не прекращает отгонять малышей, как докучливых мошек, а день меж тем уже клонится к вечеру... Раввинша снова сгребла монеты в мужний оранжевый носовой платок и отложила поход по магазинам на завтра. Сара, давно стоявшая рядом, одетая и готовая к выходу, принялась снимать пелерину, и на лице ее появилось недовольное, злое выражение. Настроение у нее совсем испортилось, когда мать сказала: "Да ведь завтра-то мы пойдем покупать все только для детей. А шерстяное платье для тебя и шелковую ткань на сюртук для отца - все это придется отложить". Дочь, не говоря ни слова, взглянула на мать с отчаянным упреком, и та прибавила: "Может быть, на этой неделе отец достанет еще денег". Сара хорошо знала, что это значит, и почувствовала, что сию минуту у нее снова разболятся зубы, как в ранней юности. Так, значит, у нее не будет нового шерстяного платья к Пасхе! А как же праздничные визиты, а как же прогулки рука об руку с Берлом, разумеется, без ведома родителей, - ведь все это невозможно без нового шерстяного платья! И в первый раз, с тех пор, как обручилась с Берлом, Сара опять бросилась на кровать и в горькой тоске надолго зарылась лицом в подушку. Берл появился поздно - перед праздником в лавке было много работы. Как только он вошел, мать отвела его в уголок и что-то шепнула. Сара не слышала их разговора, но ей сразу полегчало, когда жених сообщил ей - тоже шепотом, - что не позже чем завтра у нее будет отрез самой лучшей шерстяной ткани, какую можно купить за деньги. Она тут же поднялась с постели и тоска ее прошла. О шерстяной ткани больше не было сказано ни слова, но когда Сара вышла проводить жениха в темный коридор, он не поцеловал ее, как обычно, а обнял и крепко, до боли, прижал к себе. Она не вырвалась из его объятий и была покорна во всем, пока не заскрипела входная дверь и Берл сам не выпустил ее. В ночь праздника Песах Берл сидел за столом и пытался вместе со всеми читать пасхальную Агаду , неловко пряча руки под стол; губы его шевелились даже тогда, когда напевное чтение затихало и раввин, склонив на руку седую голову, замолкал и задумывался о чудесах Исхода из Египта. В этот вечер Берл был особенно тих и молчалив, и когда он дрожащей рукой стряхивал по капле вино из бокала, вслед за победными возгласами раввина: "кровь, огонь и столбы дыма!" - Сара с нежностью и с умилением смотрела на беззвучно, по-детски, шевелящиеся губы жениха. Когда раввин замолкал, Сара ставила перед Берлом чистую тарелку и расправляла скатерть, белую, как его лоб, высокий лоб мудреца. Как-никак, Берл тоже принадлежит к славному роду ученых раввинов, и не его вина, что ему с малых лет пришлось подсоблять в лавке. А раввин, читая Агаду, то и дело обращается к самому смышленому из сыновей, мальчишке, которому еще нет тринадцати: что означает этот стих? как толкуется это место? Жена раввина смотрит на сына, переводит взгляд на мужа, лицо которого светится благочестием, и из самого сердца у нее вырывается вздох. Как красноречивы бывают женские вздохи! Во вздохе раввинши слышится и удовольствие от праздника, и блаженство оттого, что муж блистает ученостью, а сын - умом. Слышится в нем и грусть, и угрызения совести. Ведь ее дочь, гордая дочь Израиля, с лицом белее молока, с осанкой принцессы, могла бы, наверное, рассчитывать на лучшую партию, чем этот Берл, если бы, если бы... но тут раввин провозглашает: "Рахца!", кивает Саре и тут же поясняет: "Омовение! Воды!" Мать тут же забывает об угрызениях совести и проворно встает из-за стола. Начинается трапеза. Раввинша подкладывает Берлу лучшие кусочки, а Сара расправляет перед ним белую скатерть, придвигает чистые тарелки и украдкой бросает на жениха влюбленные взгляды. Заканчивается чтение Агады и в завершение пасхального обряда звучит "Песнь Песней". Берл не придерживается традиционного заунывного речитатива и начинает петь по-своему, сдержанно, но искренне и довольно громко. Мать улыбается и качает головой в такт, а раввин думает: "Да, ученостью тут и не пахнет". Наконец пасхальный седер подходит к концу; продолжая напевать без слов, раввин снимает сюртук и в сопровождении старших сыновей выходит во двор. Берл выходит за ними следом и некоторое время все стоят, прислонившись к забору и глядя на ясную, полную луну, озаряющую небеса. Легкий ветерок треплет длинную седую бороду раввина. Берлу хочется заговорить с ним, но он не знает, о чем, и только бормочет: "Холодно!" "Вернемся в дом", - предлагает хозяин. У порога их встречает раввинша и видя, как Берл притворно ежится от холода, с состраданием смотрит на дочкиного жениха и говорит: "Ну что ж, не ходи сейчас домой, оставайся у нас. Я постелю тебе в гостиной, там, где спит Эфраим". Услышав это, Сара без всякой надобности выходит из своей комнаты, а раввин кивает: "В самом деле, лучше тебе не возвращаться домой". Берл остается ночевать. Раввинша сама стелит ему постель, Сара надевает чистые наволочки на подушки и придвигает к кровати маленький столик. Жених с невестой расстаются, не сказав друг другу ни слова, но на пороге комнаты, где спят Сара и двое ее маленьких братьев, девушка оборачивается и дарит его прощальной милостью: "Вам будет тепло под этим одеялом, Берл?" Берл отвечает ей легким смешком, и Сара, покраснев, закрывает за собой дверь. Раздеваясь в темноте, Сара старается не шуршать платьем. Младшие братья уже спят. Сара знает, что сон не придет к ней; она опускает голову на руки и долго лежит с открытыми глазами, без мыслей, прислушиваясь к тихому шороху, доносящемуся из гостиной. Она догадывается, что это Берл ворочается с боку на бок на старой скрипучей кровати, и ей становится стыдно, что гостю предложили такое убогое ложе. Но вот шорох затихает и в доме воцаряется глубокая тишина праздничной ночи. Сара медленно погружается в забытье. Вдруг она вздрагивает, широко распахивает глаза и видит в дверях смутный силуэт: это Берл, полуодетый, на цыпочках, в неверном свете луны. Сара приподнимается на постели. Вся прелесть невесты, лишь намеком рисовавшаяся Берлу в нежных завитках волос на белом затылке, ударяет ему в голову, как вино. С бьющимся сердцем, почти ничего не видя, он медленно крадется по комнате, пока Сара не берет его за руки и не сжимает их так сильно, что Берл, словно против своей воли, опускается рядом с ней на кровать и долго сидит неподвижно. В голубоватый полумрак комнаты пробивается сквозь щели в ставнях свет луны. Старые часы в гостиной хрипло отсчитывают время, порой шевелятся во сне спящие дети, а Сара все крепче сжимает руки жениха, и не понять, хочет ли она, чтобы он ушел или остался. Луна клонится к горизонту, тьма в комнате сгущается. Сара разжимает ослабевшие руки, прячет их под одеяло и закрывает глаза. На следующий день, за праздничным завтраком, Сара, опустив глаза, разливает чай, а Берл улыбается и принимает стакан широким, свободным движением руки, как молодой муж после свадьбы. Вернувшись вместе с раввином после утренней молитвы, Берл произносит благословение на вино громко, уверенно, и даже, будучи немного навеселе от выпитой в синагоге рюмки водки, треплет Сару по щечке на глазах у ее маленького брата, изумленно воззрившегося на них обоих. Теперь Берл гораздо свободнее держится с отцом невесты и даже отваживается вставить словечко в ученую беседу раввина с сыном. * * *Праздники прошли, солнце бьет в окна, и малышам нравится прижимать ладошки к сияющему оконному стеклу. Дверь из гостиной на улицу всю зиму была заперта и для тепла заложена соломой; теперь она наконец с громким шуршаньем отворилась, осыпая трухой детвору, сбежавшуюся посмотреть, как изгоняют из дому последний признак зимы. Наступила весна, во всем уже предчувствуется милое лето, и у Сары как у всех, теперь хватает хлопот - и в доме, и на дворе. Но под лучами весеннего солнца видно, что девичье лицо бледно и омрачено печалью, совсем иной, чем та легкая грусть, что туманила сердце в ранней юности... К празднику Лаг ба-Омер* раввин, всегда боявшийся простуды, разрешил наконец выставить рамы. Сара охотно взялась вместе со всеми мыть окна, но вдруг замерла, задумалась и долго стояла на подоконнике, вглядываясь в светлую дымку на горизонте. И только когда один из малышей дернул ее за платье и удивленно сказал: "Все уже кончили мыть, одна ты осталась!", - только тогда она очнулась, спрыгнула с подоконника и снова окунулась в хозяйственные заботы: на Лаг ба-Омер в их семье исстари принято было устраивать многолюдное торжественное застолье. В день Лаг ба-Омер Берл восседал за столом вместе с мужчинами, а захлопотавшаяся хозяйка наткнулась в детской на Сару, потихоньку всхлипывавшую в уголке, но ни о чем не спросила: в то утро как раз шел разговор о том, что Берлу в этом году третий раз предстоит предстать перед призывной комиссией, и мать только торопливо шепнула: "Ничего, Бог поможет" - и выбежала из комнаты, а Сара поглубже забилась в угол, за платяной шкаф, чтобы заглушить рыдания. Приближался праздник Шавуот, но даже новое муслиновое платье, сшитое для Сары к свадьбе одной из подружек, не радовало ее. Правда, это платье шло в счет приданого, которое еще только предстояло сшить на деньги Берла, но все равно оно было такое красивое, с такими рюшечками и оборочками! Но Сара во время примерок стояла бледная и тихая, и только когда портной набросил на ее обнаженные руки еще не пришитые рукава, лицо ее зарделось каким-то странным, совсем не девичьим румянцем. Портной удивился, но ничего не сказал. Однажды утром, незадолго до праздника, соседская девочка прибежала в дом раввина: "Дома ли Сара? Моя сестра просила ее зайти к нам". Сара, у которой с утра болела голова, лениво собралась и отправилась к подруге. Там уже трудился портной, новые платья грудой лежали на длинном столе в гостиной; невеста примеряла наряды один за другим и требовала, чтобы Сара высказала свое мнение. Но та почти не глядела на платья и кофточки и все больше молчала, так что под конец примолкла и невеста, заподозрив, что в странном поведении подружки повинно не что иное, как зависть. Вдруг Сара, закрыв глаза, опустилась на стул, прямо на разложенное платье, и закрыла глаза, и та же девочка, которая давеча принесла приглашение, помчалась в дом раввина с известием, что Сара упала в обморок. Сару привели домой, приложили ко лбу смоченное в холодной воде полотенце и приказали детям не шуметь. Когда вечером Берл вошел в дом раввина, ему с порога сообщили, что Сара больна, но он не выразил ни удивления, ни сочувствия, как следовало бы жениху, и лицо его исказилось от раздражения. Наутро Берл в немой ярости перелистывал водруженную на прилавок огромную счетную книгу, а Сара говорила и плакала, плакала... Берл молчал, не зная, как унять ее слезы,хотя от слов невесты сердце его сжималось так, что впору было кричать или скрипеть зубами. Когда Сара, утирая слезы, трогала рукав жениха и шептала в отчаянии: "Скажи, что же мне теперь делать?" - Берлу больше всего хотелось сбросить на пол счетную книгу, выкинуть прочь из лавки все товары, посыпать голову пеплом и заорать во всю мочь... только бы все стало, как раньше. А на улице все так же мирно сияло солнце, пустой рынок был тих. Глаза Сары вспыхивали отчаянием, и она все плакала и повторяла, до боли сжимая своей маленькой ручкой руку Берла: "Почему ты молчишь? Ну, почему ты молчишь?" Берл не знал, как прервать молчание, как избыть тоску - но вот лицо его исказилось гневом и с уст сорвался хриплый крик: - Что тебе от меня нужно? Ничего я не знаю! Делай что хочешь! Теперь, конечно, сразу в слезы - а ведь ты сама во всем виновата! Сара подняла голову, вытерла слезы, глаза ее холодно и отчужденно скользнули по лицу Берла. И вдруг он почувствовал, что сейчас ей так худо, что окажись он на ее месте, не выдержал бы и сошел с ума или умер. Еще немного - и он уронил бы голову на счетную книгу и сам залился бы горючими слезами. Но тут Сара отстранилась от стены и направилась к двери. Берл останавливает ее: - Погоди-ка... Сара оборачивается и молча смотрит на него. Берлу не по себе под этим взглядом. Он хочет как-то успокоить ее, и тут ему приходит в голову новая мысль: - Послушай, что я придумал, - бодро начинает он. - Для тебя теперь самое лучшее - рассказать все матери. Нынче такое бывает сплошь и рядом, и мать, хоть она и раввинша, конечно, простит тебя. Месяца хватит, чтобы подготовить все к свадьбе. Почему обязательно надо дожидаться призывной комиссии? Так даже лучше, - воодушевляется Берл от собственных слов. Он берет невесту за руку и начинает рассуждать о том, как это будет хорошо и славно, пока на душе у него не становится совсем легко. Сара медленно отнимает руку и молча выходит из лавки, а Берл вновь погружается в изучение счетов. Ну вот, все и наладилось; надо только пару дней отсидеться дома и не появляться у будущего тестя, успокаивает себя Берл. Но снова и снова возникает перед ним образ Сары, молча, с поникшей головой выходящей из лавки, и в сердце вновь закипает ярость, горькая тоска отравляет душу. Вернувшись домой, Сара ложится на постель и лежит, не шевелясь. Мать уже не раз подходила и участливо спрашивала: "Не болят ли у тебя зубы, доченька?" - "Нет!" - коротко отзывается Сара. "Скажи мне, детка, может быть, у тебя голова болит?" - Сара не откликается, и раввинша, тихонько вздохнув, уходит. В окно, выходящее на задний двор, видно, как Ульяна вскапывает землю под семена. Ульяну нанимают на поденную работу в саду и на большую стирку. Она с детства работает у евреев и понимает их язык. Ульяна всем телом налегает на лопату, ее обращенное к земле разрумянившееся лицо удивительно спокойно. Сара смотрит, как мерно движется лопата, и ее тоска словно улетучивается. Она даже улыбается Ульяне, когда та поднимает голову и останавливается, чтобы перевести дух. Увидев дочь раввина, Ульяна в ответ тоже начинает улыбаться. Странное чувство охватывает Сару, когда она смотрит на эту сильную, гибкую крестьянку и вспоминает, что та бездетна. Эта мысль снова возвращает ее к горьким размышлениям, она снова начинает жалеть себя и разражается слезами. Ей сейчас так хочется жить! Как хорошо было бы сейчас оказаться во дворе, сидеть себе на солнышке и смотреть, как работает Ульяна! Она резко поворачивается в сторону комнаты и кричит: - Мама! Мать прибегает из кухни и спрашивает: - Что с тобой, доченька, ты меня звала? Сара всхлипывает, и с ее губ срываются слова: - Мама, поговори с отцом, чтобы он больше не откладывал свадьбу! Раввинша молчит. Она догадывается, что у дочери было какое-то объяснение с Берлом. Может быть, он передумал? Может быть, он недоволен, что тянут со свадьбой, и не хочет ждать призывной комиссии? Мать наклоняется к дочери и спрашивает с тревогой: - Уж не случилось ли чего, дитя мое? Ты думаешь, надо рассказать отцу? Сара широко открывает глаза от изумления. Теплая волна наплывает на сердце. Неужели с первого слова мать угадала, чего она хочет? Сара все еще плачет, но теперь это слезы облегчения. - Нет! Я не виновата, мама! Но только, пожалуйста, не говори отцу! Она снова прячет голову в подушку и добавляет сдавленным голосом: - Назначьте же свадьбу поскорее… Ну вот, я и сказала тебе все, мама. А теперь оставь меня. Всхлип - и молчание. Сара знает, что мать вышла из комнаты в беспокойстве и тревоге, но ей самой теперь легче. Она смотрит в окно, усталый взгляд скользит по вскопанным грядкам, по округлым, рыхлым, черным холмикам праха, навевающим сладостное чувство отчужденности и тишины, по Ульяне, сгорбившейся над своей лопатой, останавливается на блестящей жестяной шайке, подвешенной на одном из кольев ограды. В сердце девушки вновь воцаряется покой: мама уже все знает, теперь надо только не попадаться на глаза отцу. Послеполуденное солнце, жестяная шайка и Ульяна - все это соединяется для нее в какой-то цельный, радостный мир - никогда ей так не хотелось жить, как в этот миг! Одна из маленьких сестер проходит перед окном. Ласковым, еще немного всхлипывающим голосом Сара зовет сестренку, поправляет ей волосы и отсылает с поцелуем; слезы высохли, глаза заблестели, она хочет наконец встать с постели... но вдруг горячая кровь захлестывает сердце и, кажется, волосы шевелятся на голове от ужаса; она снова падает на постель и вся сжимается: "Она ничего не поняла! Мама ничего не поняла..." Она вскакивает и выбегает во двор. Проходя мимо матери, хлопочущей на кухне, дочь видит ее озабоченное лицо и губы сохнут от последнего отчаяния: "Она ничего не поняла!" Сара слышит за спиной голос матери, в котором нет даже намека на какую-то особенную жалость: "Куда ты, доченька? Может быть, выпьешь чаю?" - но не отвечает и не оборачивается. Спотыкаясь и пошатываясь от слабости, она пробирается по вскопанным грядкам и опускается на полусгнившую бочку в уголке двора. Ульяна работает возле места, где сидит Сара, и просит ее подвинуться. Но Сара так погружена в свои мысли, что даже не слышит ее. Ульяна повторяет просьбу. Наклонясь к Саре и внимательно глядя ей в глаза, она говорит по-еврейски: - Ну-ка, иди отсюда, Сара, мне здесь нужно работать. Сара встает у забора. Крестьянка бросает на дочь раввина быстрый взгляд - раз, другой, потом выпрямляется, чтобы передохнуть, и спрашивает: - Почему ты плакала, Сара? Сара молчит, и Ульяна снова принимается копать, но вскоре опять поднимает голову и спрашивает: - Ты, верно, поссорилась с женихом? Мне-то ты можешь рассказать, я тоже была невестой и тоже ссорилась со своим нареченным. Сара не отвечает, и Ульяна говорит сердито: - Ты что, не понимаешь по-еврейски? На устах Сары появляется слабая улыбка: эта Ульяна, эта говорящая по-еврейски крестьянка, кажется ей сейчас самым близким, самым милым человеком на свете, при ней она может плакать, может сказать: - Плохо мне, Ульяна, так плохо! Слезы вновь подступают, лишь только она вспомнинает о постигшей ее беде; о ней неотступно думает она уже столько дней, а открыться нельзя никому, даже этой Ульяне. Но Ульяна, вглядываясь в лицо девушки, подходит ближе и тихо говорит: - Не случилось ли чего, Сара? Матери твоей, раввинше, ты, конечно, не расскажешь, но, может быть, я могу тебе помочь? Сара пугливо оглядывается, не слышит ли кто, и это движение убеждает Ульяну, что с дочкой раввина и впрямь неладно. Она снова начинает уговаривать девушку: - Послушай меня, Сара, скажи, что случилось, никто не узнает. Когда я была невестой, со мной было то же самое, но у вас ведь с этим строго. Сара понимает, что ее тайна раскрыта, и решает рассказать все. Долго шепчутся Сара и Ульяна, как две закадычные подружки, глаза Сары приближаются к голубым глазам крестьянки, словно черпая в них утешение и силу. Наконец, Ульяна снова налегает на лопату, вонзает ее в землю и заключает кратко: - Придешь ко мне в субботу днем, когда все лягут отдыхать. И больше уж Ульяна не говорит ни о чем с дочерью раввина, а Сара все стоит у забора, наслаждаясь светом заходящего солнца и видом вскопанной земли, навевающей чувство покоя. Этот неожиданный разговор состоялся в середине недели, и с того дня до самой субботы (по субботам Берл обычно навещал будущего тестя) Сара, как обычно, приходила в лавку, со скучающим видом раскладывала коробки и спокойно смотрела в лицо Берлу. Ему казалось, что она перестала видеть и понимать то, что происходит вокруг; проходил день за днем, а Берл не смел даже заикнуться об э т о м и все откладывал разговор, пока не заметил улыбку на ее лице; тогда он спросил со значением: - Что слышно, Сара? Все с той же улыбкой Сара отвечала: - Суббота - день моей смерти. Приходи к нам в субботу после утренней трапезы, сходим с тобой в одно место. - Куда? - Придешь? Если не пойдешь меня провожать, собаки разорвут меня в клочья. Мне придется пройти по улице гоев. Берл не отвечает и ни о чем не спрашивает, он молчит, утешаясь мыслью, что Сара, конечно, сама найдет какой-нибудь выход. После обеда, оставшись в одиночестве в жаркой скучной лавке, Берл решает, что ему лучше уехать перед субботой и вернуться в город, скажем, в понедельник, когда все уже будет кончено. Накануне субботы, во время обеда, в дом раввина зашел мальчишка, служивший в лавке у Берла, и передал, что хозяин уехал на субботу в соседнее местечко и просил сообщить об этом будущему тестю. "Ну-ну", - пренебрежительно качает головой раввин, омывая кончики пальцев перед завершающим благословением. Сара, безразлично сидевшая над своей тарелкой, вздрогнула, выронила ложку и, пока раввин произносил благословение, все смотрела в окно, не сводя глаз со стеклянного осколка, ослепительно сверкавшего под полуденным солнцем на черной земле. Она очнулась только тогда, когда сестра проворно, как всегда перед началом субботы, принялась снимать со стола скатерть; Сара отвела глаза от окна, встала, недоуменно поглядела на пустой стол и ей показалось, что какой-то мрачный туман стеной отрезал ее от всего мира, а сияние дня за открытым окном отдаляется, уходит все дальше и исчезает. Утро субботнего дня. Сара все еще спит. Она встает и одевается только тогда, когда раввин облачается в свой поношенный шелковый лапсердак и подпоясывается широким поясом. Вкус вчерашнего чая кажется ей отвратительным; отодвинув стакан, она встает и с русской книжкой в руках выходит в тенистый сад. Вскопанные и засеянные грядки напоминают ей о разговоре с Ульяной. Как она пойдет сегодня к этой крестьянке? Дом Ульяны - за рекой, там нет ни одного еврейского дома, ни одного двора, где бы не было злой собаки, да и чужих мальчишек она боится ... вот если бы Берл был здесь - почему он уехал именно сейчас? Но тут же она забывает о женихе, будто он совсем чужой, посторонний человек. Она опускает голову и долго, покойно смотрит на вскопанную землю. Маленький красноватый червячок, ползущий у самых ее ног, привлек ее внимание. Она поднимает его, кладет на ладонь и с интересом разглядывает. Голос сестры из окна: "Все уже пришли из синагоги!" - заставляет ее вздрогнуть. Сара входит в дом и помогает матери вытащить из печки противень, поставить на стол горшки с субботними кушаньями. Голова раввинши повязана шелковым платком с крупными и мелкими цветами, лицо еще хранит отсвет возвышенного покоя субботней молитвы. После трапезы Сара ставит перед отцом тарелку семечек - раввин любит погрызть семечки, просматривая толкования на субботнюю главу Торы. Вдруг ей становится тошно до рвоты, она выбегает в коридор и забивается в уголок, вытирая дрожащей рукой холодный пот со лба. Больше всего она боится, что кто-нибудь внезапно откроет дверь. Ей приходит в голову, что можно забраться на чердак. Поднимаясь по лестнице, она чувствует головокружение и нечаянно вскрикивает: "Мама!" - но тут же спохватывается и взбирается все выше. Ступив на темный чердак, она в страхе отшатывается, увидев в полумраке белые пятна белья, повешенного для просушки. Сара прислоняется головой к балке и долго стоит неподвижно. Вдруг снизу доносится голос матери: "Сара! Сара!" Она снова чувствует, как тошнота подкатывает к горлу, и хватает с веревки полотенце. Внизу, в коридоре, тихо. Сара перекидывает полотенце через высокую балку, сворачивает петлю, руки ее дрожат... 1914 |