СтатьиОчерки...Прочтения...РецензииПредисловияПереводыИсследованияЛекцииАудиозаписиКниги
Литературный журнал "Солнечное сплетение"

Зоя Копельман

АЛЕКСАНДР БЛОК О ВОЙНЕ В ЛИВАНЕ

Начну с цитаты1:

"Летом 1982 года израильская армия вторглась в Ливан, чтобы очистить эту страну от формирований Организации освобождения Палестины, которая вознамерилась уничтожить израильское государство и вернуть арабам власть над Эрец Исраэль. Эта организация овладела значительной частью Ливана, превратив его в стартовую площадку для террористических акций против Израиля и против евреев всего мира <…>. Вооруженные отряды ООП разместились в лагерях палестинских беженцев и в городах Ливана, в самой гуще гражданского населения. Армия Израиля подвергла эти лагеря обстрелу, а города, в том числе столицу Ливана Бейрут, - бомбардировке. Множество мирных жителей было ранено или убито. Телевидение во всем мире радостно смаковало этот лакомый кусок".

Этот фрагмент выписан со с. 129, а на с. 147 читаем: "А так, на свой особый манер, Блок описывает войну в Ливане", - и далее следуют стихи на иврите, которые в русском оригинале звучали следующим образом:

      Отдых напрасен. Дорога крута.
      Вечер прекрасен. Стучу в ворота.

      Дольнему стуку чужда и строга,
      Ты рассыпаешь кругом жемчуга.

      Терем высок, и заря замерла.
      Красная тайна у входа легла.

      Кто поджигал на заре терема,
      Что воздвигала Царевна Сама?

      Каждый конек на узорной резьбе
      Красное пламя бросает к тебе.

      Купол стремится в лазурную высь.
      Синие окна румянцем зажглись.

      Все колокольные звоны гудят.
      Залит весной беззакатный наряд.

      Ты ли меня на закате ждала?
      Терем зажгла? Ворота отперла?

У читателя возникнет резонный вопрос: в чем состоит "особая блоковская манера", позволяющая усмотреть во "Вступлении" к "Стихам о Прекрасной Даме", написанном 28 декабря 1903 года, "пророчество" (так будет сказано в повести) о войне на Ближнем Востоке, имевшей место в 1982 году? Израильский автор, видимо, хочет нам как-то помочь: процитированное "Вступление" - не первое стихотворение Блока, прозвучавшее в разговоре, который ведут якобы по-русски 27-летняя француженка Марго и убеленный сединами, родившийся в Москве безвестный израильский художник и философ-любитель Йонатан Эстур. Кажется, пришла пора назвать и саму повесть: "Мегилат Эстур", или "Свиток Эстур", Ицхака Орена (1985).
Имя Блока появляется в повести в таком контексте:

"Исследователи мифов полагают, что диалог в Песни Песней ведется между Солнцем и Землей; христианство утверждает, что это диалог Иисуса с церковью; а я, Йонатан Эстур, говорю: Прекрасная Суламита "Песни Песней" - не что иное, как Земля Израиля, Земля Обетованная, от Нила до Евфрата, ждущая своего Избавителя, Супруга и Возлюбленного, Эрос, заклейменный как Медный Змий и воскресший как один из первобытных богов. - И кто описал это ожидание с небывалой силою? Ты не поверишь: один русский поэт. Некоторые говорят, величайший русский поэт, а по-моему - величайший из всех поэтов вообще, из всех народов и всех времен. Ты скажешь, что я преувеличиваю? Ничуть. Послушай"2, - и далее следуют стихи (я и их привожу, разумеется, не в обратном переводе с иврита, а в подлиннике):

      Так окрыленно, так напевно
      Царевна пела о весне.
      И я сказал: "Смотри, царевна,
      Ты будешь плакать обо мне".

      Но руки мне легли на плечи,
      И прозвучало: "Нет. Прости.
      Возьми свой меч. Готовься к сече.
      Я сохраню тебя в пути.

      Иди. Иди. Вернешься молод
      И долгу верен своему.
      Я сохраню мой лед и холод,
      Замкнусь в хрустальном терему.

      И будет радость в долгих взорах,
      И тихо протекут года.
      Вкруг замка будет вечный шорох,
      Во рву - прозрачная вода…

      Да, я готова к поздней встрече,
      Навстречу руки протяну
      Тебе, несущему из сечи
      На острие копья - весну".

      Даль опустила синий полог
      Над замком, башней и тобой.
      Прости, царевна. Путь мой долог.
      Иду за огненной весной.

Выходит, по Орену, что Земля Израиля послала свой народ на войну и готова ради его участия в этой "сече" даже отложить встречу со своим Возлюбленным, поскольку эта война даст народу статус Избавителя. Тогда проясняется смысл других блоковских стихов - того самого "Вступления" - как стихов о войне в Ливане.
Повесть "Свиток Эстур" (название явно указывает на библейскую "Книгу Эсфири") увидела свет в 1985 году, когда в Израиле волна протеста против войны в Ливане захлестнула, кажется, всю пишущую интеллигенцию. И вдруг некий Эстур дает ей совсем иную интерпретацию. Для этого он обращается не к политике, а к мистическим текстам - к Песни Песней и "Стихам о Прекрасной Даме". Более того, он отважился говорить о Земле Израилевой, простирающейся от Нила до Евфрата, как написано в Библии (Быт., 15:18) "В этот день заключил Господь завет с Авраамом, сказав: Потомству твоему даю Я землю эту, от реки Египетской до великой реки, реки Евфрата". Тогда, да и сейчас, голоса сторонников "целостной Земли Израилевой" - "Эрец-Исраэль ха-шлема" - были не в моде, хотя в свое время эту идею разделяли поэты Шауль Черниховский и Натан Альтерман, а из прозаиков - и поныне здравствующий Моше Шамир, люди, в ивритской литературе заметные.
Проза Ицхака Орена, как и положено постмодерному творчеству, насквозь цитатна. Причем все цитаты атрибутированы, иногда даже с указанием издания. В этом писатель следует наставлению мудрецов Мишны: "Всякий, цитирующий со ссылкой на автора, несет избавление в мир" (Авот, 6, 6). Однако заемные слова подвергаются новому осмыслению в совершенно неожиданном контексте, отчего делаются как бы словами самого Орена.
Герой другого его рассказа ("Господь посмеялся надо мной"3), Ицхак, вспоминает свою молодость и армейскую службу во время Второй мировой войны где-то в сердце египетской, судя по всему, пустыни, когда ему в одиночестве пришлось охранять некий объект. И вот, стоя ночью под открытым небом, он начинает декламировать: "Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит". Что ж, если тебе близка русская классика, то отчего же не вспомнить Лермонтова? Да и сам герой словно отождествляется с ним: "Я бывало вступал в беседу звезд или присоединялся к внимавшей Богу пустыне". Но в том-то и фокус, что русской пейзажной врезкой присутствие Лермонтова не исчерпывается. Весьма пожилой герой рассказывает своей не обремененной филологическими знаниями, но зато очень красивой и сексапильной юной возлюбленной о русском поэте: "Лермонтов был убит на дуэли в том же возрасте, когда я написал свой первый рассказ". Ицхак тоже потерпел поражение в поединке: молодой бронзовотелый гид наставил ему рога. Однако будучи умудрен годами, Ицхак не гибнет, а, как и велит ему его имя, смеется: "теперь уже Господь внимал моему беззвучному смеху, который восходил к Нему из пустыни" (с. 155). Эта сниженная версия лермонтовского мотива ("пустыня внемлет Богу") фактически завершает рассказ, где трагическая дуэль русского поэта травестировалась в фарсовый, хоть и изящно обыгранный любовный треугольник.
И. Орен родился в 1918 году в городе, ныне называющемся Улан-Удэ, национальное воспитание получил дома - его отец был учителем иврита. В 1924 году семья бежала в Китай, где в Харбине Орен (тогда он звался Ицхак Надель) закончил русскую гимназию. Лишь в 1936 году он поселился в Палестине, а с 1946 начал публиковаться на иврите. Орен известен и как переводчик - он перевел с русского на иврит "Обломова" и "Песнь о купце Калашникове" (мне он сказал: "В 1956 году Шимони опубликовал свой перевод этой лермонтовской вещи, и я был так недоволен им, что решил перевести ее сам"4), а с иврита на русский - цикл стихов Натана Альтермана "Песни казней египетских"5. Примечательно, что израильский писатель обнаружил связь между этим ивритским циклом 1942-го года и песнью Председателя из "Пира во время чумы". Я говорю о рассказе Орена "Пир"6, который начинается с литературной классификации пиров - у Платона и у Пушкина, а затем переходит в показ отечественного застолья, участники которого витийствуют о судьбах своей страны и цитируют пушкинское: "Есть упоение в бою…".

* * *

Строка из "Пира во время чумы" появляется и в произведении другого современного израильского писателя - Дана Цалки. Действие рассказа "Взгляд, или Столетие со дня смерти Пушкина"7 происходит в Тель-Авиве в 1937 году, когда в ишуве пышно отмечали 100 лет со дня гибели поэта8. Действующие лица - поэт Шауль Черниховский, в то время врач городских еврейских школ города, и двое людей помоложе - Дима Шпигель и декламатор Кира Тамзина. Разговор заходит о том, следует ли Черниховскому писать о Пушкине, как просил его о том "Берл", т. е. Берл Кацнельсон, редактор газеты "Давар"9.
Из беседы с Даном Цалкой я узнала, что импульсом к написанию рассказа послужил вопрос, поставленный в одной из работ Н. Бердяева (он читал ее в английском переводе): "Для судьбы России, для судьбы мира, для целей Промысла Божьего лучше ли было бы, если бы в России в начале ХIХ века жили не великий святой Серафим и великий гений Пушкин, а два Серафима, два святых?"10. Цалка заставил Бердяева задать этот вопрос в "башне" Вячеслава Иванова, куда поместил и некоего Яковлева, персонажа, чья жизнь соединяла пушкинскую эпоху и "серебряный век"11. Образ Димы Шпигеля, хотя и вымышленный, несет на себе некоторые черты его создателя: родившийся в Польше, проведший годы Второй мировой войны с родителями в СССР (Украина, Сибирь, Казахстан), Дан Цалка читает на восьми языках, в том числе и по-русски. Он свободно переходит с языка на язык, от одной культуры к другой: Гомер, "Калевала", Шандор Петефи и Адам Мицкевич, намеком промелькнувший сербский фольклор, переведенный Черниховским, и подспудно памятные пушкинские "Песни западных славян", русские и башкирские имена, французская речь камер-юнкера, наконец, диссертация Димы "о классических и французских источниках творчества Пушкина"... Параллель Пушкин - Черниховский сложилась до рождения Цалки, ее проводил еще друг Черниховского, популяризатор его поэзии, а после смерти поэта - его биограф Иосиф Клаузнер. Не случайно титул "национальный поэт", закрепленный в России за Пушкиным, а в ивритской словесности за Бяликом ("лысеющим торговцем, ныне покойным"), неоднократно появляется в рассказе. Русская литература живет как замкнутая, целостная система, со своими кодами и законами; но, помимо того, она усвоена литературным сознанием ивритских авторов эпохи "национального возрождения", к которой принадлежал Шауль Черниховский, - и то, как именно она усвоена, каковы последствия этой связи и преемственности, волнует современного нам израильского писателя. Поиск корней причудливым путем указал на фигуру Пушкина как на архетип истинного "художника", каковым, естественно, хочет видеть себя любой писатель-профессионал.

* * *

Пушкин, а вернее, его поэзия, является еще и неким индикатором культурного лада личности - так, по крайней мере, явствует из произведения писателя, с русским языком уже совершенно не знакомого. Я говорю о Давиде Шахаре (1926 - 1997). Он родился в Иерусалиме, с которым был кровно связан (но, вместе с тем, жил долгое время в Париже и испытал влияние французской культуры). Речь пойдет о его раннем романе "Медовый и золотой месяц". Судите сами:

"Это началось задолго до нынешнего дня, еще до ее замужества. Если точнее, то за неделю до замужества, и всему виной Евгений Онегин. Она и так начала ощущать - что-то неладно, то есть что-то щемило сердце, словно просило выпусть его на волю, и выходило непременно слезами; что-то канючило, словно дверь, которую плохо приладили на петлях, и вот она скрипит и жалуется всякий раз, как ее открывают и затворяют, но до настоящего разрыва не доходило, пока она не купила ему в подарок "Евгения Онегина" в переводе Шлионского.
Она прочла эту книгу залпом, на одном дыхании. Теперь, наверное, она бы не смогла одолеть в ней более трех страниц из-за монотонного ритма, и вообще, ей кажется, что историю эту полагалось бы рассказывать прозой, а не размеренными стихами, но тогда текст захватил ее с самой первой строки. Нет, еще раньше, со вступления12:

      Блажен, кто праздник жизни рано
      Оставил, не допив до дна
      Бокала полного вина,
      Кто не дочел ее романа
      И вдруг сумел расстаться с ним,
      Как я с Онегиным моим.

А с зарей настал день великого ожидания. <…> Умывшись и выпив кофе, она еще два часа кружила по улицам, дожидаясь пока начнут открываться магазины. Посвящение она надписала в кафе. "Рони - с любовью. От Миры". Эти слова она поместила возле пушкинского посвящения: "…Хотел бы я тебе представить Залог достойнее тебя, Достойнее души прекрасной, Святой исполненной мечты…" Святой исполненной мечты! Подошедший к ней и склонивший голову официант тоже казался частью мечты, получается, что и он - святой.

Она знала, что домой Рони возвращается не раньше шести. Несмотря на то, что через несколько недель ему предстоит демобилизоваться окончательно, он не уходит из военного городка до пяти часов пополудни. А дорога обычно занимает около часа. И все-таки она подошла к его комнате в глупой надежде найти ее открытой. Дверь была на запоре. "Убить время, - подумала она, - что за странное английское выражение! Как убивают время? Мне сейчас нужно убить девять часов". Девять часов предстали перед ней как девять деревянных истуканов, шеренгой расставленных на стрельбище. Она выхватила пистолет и прицелилась в голову первому. Увы, меткостью она никогда не отличалась.

Когда она вошла, он встретил ее с радостью сдерживаемого ожидания. "Он что-то чувствует", - подумалось ей: в его взгляде светилась надежда на приятный сюрприз, и на мгновение она ощутила себя такой счастливой - но лишь на мгновенье. Когда она протянула ему книгу, он бегло взглянул на нее и не разворачивая положил на стол. "Я принесла это тебе в подарок, - прошептала она, потупившись, - я всю ночь ее читала. Это… это чудесная книга!" Хоть бы он раскрыл первую страницу и прочел посвящение.
"Да… да…" - ответил он с приглушенным раздражением и погрузился в мягкую глубину своей кушетки, прикрытой полосатым покрывалом. "Может, попьешь чего-нибудь?" - спросил он некстати".

Встреча заканчивается ссорой. Сионист Рони, получивший новое воинское звание и принявший решение остаться в армии на сверхсрочной, в сердцах бросает героине:

"Ты ненавидишь армию и ненавидишь меня… Ведь я не пишу стихов! - он схватил книгу и взглянул на обложку. - Конечно, ведь я не Пушкин! Я не умею сочинять стихи, как он!"

Ни Пушкин, ни Онегин больше не появятся на страницах книги, но для того, чтобы показать - именно показать, а не объяснить - истоки конфликта между Мирой и Аароном (Рони), израильскому прозаику понадобилась "энциклопедия русской жизни". Итак, кто же тут противопоставил себя Пушкину? Мы узнаем, что Рони, в отличие от ненавидевшей еврейские традиционные формулы и плененной "Онегиным" Миры, с воодушевлением повторяет "выражения вроде Вечный Израилев, Давидово царство, царство священников и народ святой, союз между рассеченными животными, десницей сильною и дланью простертою - то есть именно те библейские изречения, которые привычно было слышать из уст еврея с пейсами и бородой. Самое странное, что как раз этих евреев он терпеть не мог. Рони говорил, что они сохранились, словно неприятный привкус во рту после кошмара. Все, что произошло со времени разрушения Второго Храма <…>, напоминало ему какой-то нескончаемый кошмар, и подобно тому, как человек, пробудившись ото сна, принимается за незаконченное дело там, где накануне прервал его, так и мой брат Рони предлагал вернуться к делу предыдущего дня, то есть к Давидову царству". Зато в глазах Миры он был презренный "милитарист и библейский романтик". Так по воле автора русская литература либо становится духовным знаменем персонажа, либо альтернативной и враждебной ему культурной системой.

* * *

Некоторые израильские авторы выбрали себе любимых героев из числа русских писателей. Для Эзры Зусмана таковым оказался Лермонтов, для Моше Дора - Гумилев.
Поэт Зусман, родившийся в Одессе, в своем мемуарном очерке о свидании с Бяликом писал: "Бялик жил <…> недалеко от Французского бульвара. Я забыл название той улочки, но был бы очень рад, если б это оказался переулок Лермонтова, по имени великого русского поэта, столь мною любимого"13. Вначале Зусман писал по-русски. В эссе о Семене Кирсанове (Корчаке) - своем бывшем соседе и приятеле, он сообщает, что в его поэтических сборниках с удивлением обнаружил свои ранние стихи (но не указывает, какие именно).
Ивритская поэзия Зусмана нисколько не напоминает лермонтовскую (зато она откровенно ориентирована на раннего Пастернака, которого Зусман много переводил; впрочем, эти переложения даже при самой снисходительной оценке трудно назвать удачными). Однако у Зусмана есть посвященное Лермонтову стихотворение в прозе. Я стремилась, по мере возможности, сохранить в своем переводе несколько напыщенное своеобразие авторского ритма и калейдоскоп лермонтовских реминисценций.

Тень Лермонтова

В горах Гильбоа, в горах Галилеи и Иерусалима его тень сопровождала меня, вела и покинула, чтобы одиноко взмыть, белея в вышине. Словно олень меж скалистых утесов: смотрит своими огромными, влажными, подернутыми печалью очами сквозь густое безмолвие солнц и туманов в лощине, изумляется, и вспоминает, и тихонько шепчет в каменистом молчанье - ищущий гибели изгнанник, ангел, терзающийся болью мира и человека, болью несвободы и страданья.
Офицер, рискующий жизнью в чужих сраженьях, он любовно гладил свой кинжал - личное оружие поэта, орудие гнева, мятежа и нежности. В своем мятежном поколении этот бледноликий, светлолобый сын бури обращается с молитвою к Богу-мира-после-битвы, отбрасывает свой пистолет и подставляет грудь под пулю убийцы. Сын вольности, бунтарь, бледный и непокоренный, познавший скорбь и недуги своего времени, он обнажил железный стих как орудие мщенья, гнева и справедливости, как личное оружие любви. Прожить всю жизнь на острие, на тонком волоске. Любовь и негодование в его душе скрепили свой союз кровью, и был поэт благословен тучами сверху и безднами долу. Мятеж - начало веры. Взойти еще на одну ступень. Ввысь. Он смиренно преклонил колени и бросил свою гордость звездам, он подставил лицо просторам и времени - и в ужасе заслонился рукой перед открывшимся взору зрелищем, и вытер слезу краем омытого неба своей отчизны. Он взмыл, как крылатый всадник над мрачными ночными равнинами детства к своей звезде. Его тень пробудила меня на заре моего детства, она пробудила меня и на закате моих дней. И его стихи, записанные в четырнадцать лет в ученической тетради:

      Плачь! плачь! Израиля народ,
      Ты потерял звезду свою;
      Она вторично не взойдет -
      И будет мрак в земном краю;
      По крайней мере есть один,
      Который всё с ней потерял;
      Без дум, без чувств среди долин
      Он тень следов ее искал!..

Этот один и есть сам Лермонтов, такой же изгнанник, как и Израиль. Михаэль, ищущий свою утраченную звезду. Единственная песнь любви в хоре проклятий.
В горах Гильбоа, в горах Галилеи и Иерусалима скиталась тень Лермонтова. Там я повстречался с нею14.

Стихотворение в прозе "Тень Лермонтова" было написано Э. Зусманом к 150-летию со дня рождения русского поэта. Знаменуя эстафету поэтических поколений - от русского дворянина к еврейскому поселенцу, - оно, помимо того, как бы устанавливает два литературных тождества: "Лермонтов - Израиль в изгнании" и "поэт Зусман - поэт Лермонтов".

* * *

В истории ивритской литературы произошло однажды событие, роль которого в литературном процессе еще только предстоит исследовать. Я говорю о появлении в 1942 году небольшой книжки под редакцией Авраама Шлионского и Леи Гольдберг - антологии "Шират Русия" ("Русская поэзия"). Большинство переводов принадлежало самим редакторам. Предпринятое через сорок лет второе издание книги содержит очерк Моше Дора - поэта, когда-то вместе с Натаном Захом восставшего против консервативной поэтической школы Шлионского - Альтермана. Теперь он так описывал появление "Русской поэзии":

"Легко понять, из каких соображений покойные Шлионский и Гольдберг начали [свою серию мировой поэзии] именно с русской поэзии. В этом выборе дает себя знать направление эпохи и источник, из которого черпали оба поэта - редакторы книги. Но самый выбор - не говоря уж о переводах, которые вместе с ними делали и другие поэты, - выбор был превосходный. Открывает сборник Владимир Соловьев (1853 - 1900), а завершает его Н. Незлобин; дата его рождения неизвестна, но он представлен как "один из самых молодых поэтов новой России", а его поэзия несет печать сталинской ждановщины. Шлионский и Гольдберг в этом неповинны. Ужасная трагедия, постигшая русскую поэзию - как, впрочем, и другие искусства, - была для них и их друзей источником постоянного страха, они даже (в определенные годы) силились эту трагедию оправдать, кто активнее, а кто слабее.
Как бы то ни было, "Русская поэзия" была одной из тех книг, что сформировали вкус поколения. Что касается меня, - и тут из моей глотки прорываются голоса многих, - то эта антология стала откровением бога поэзии. Она попала ко мне в руки в далекие дни отрочества, когда душа еще открыта и легко вбирает впечатления, и я проглотил ее с невероятной прожорливостью. Для меня это был путь в незнаемое, окно в климатические зоны, завораживающие своим светом и жаром. Сколько стихов из той книжки я знал наизусть! Более того, "Русская поэзия" пробудила мою любознательность. Она подвигла меня искать иные поэтические пространства. Вместе с сокровищами англоязычной поэзии, которые впервые открылись мне примерно в то же время, "Русская поэзия" была мне извечным утешителем, источником вдохновения и душевного подъема. Я не из тех, кто стыдится увлечений своей юности и, проходя по улице, отводит взгляд в сторону. <…> "Русская поэзия" прочно хранится в моем сердце. Один из критериев, по которым определяется принадлежность человека к тому или иному эстетическому поколению, - это запечатленные в его памяти книги. Когда я размышляю о "Русской поэзии", я ловлю себя на том, что губы мои бормочут: "Панмонголизм! Хоть слово дико, но мне ласкает слух оно…" Соловьева или первый перевод "Двенадцати" - перевод, выполненный Шлионским в 1929, который он переиздал потом со многими исправлениями. <…> Или незабываемую строчку из Гумилева: "Видишь, вокзал, на котором можно В Индию Духа купить билет?"
Нет, я никогда не был поклонником Советского Союза. Как раз наоборот. Поэтому мне не пришлось испытывать угрызения совести и страдать при ниспровержении кумира. Сегодня, оценивая прошлое, я прихожу к выводу, что не только благодаря домашнему воспитанию и молодежному движению я был "антисоветчиком", но и - как это ни парадоксально - благодаря "Русской поэзии". Верно, советская поэзия занимает в антологии относительно небольшое место, но невозможно не заметить разительных различий в качестве поэзии, которая "до", и поэзии, которая "после". И если уж вспоминать о Гумилеве, первом муже Ахматовой: в биографической справке о нем было сказано, что "в 1914 году он пошел добровольцем на фронт, а после революции был, якобы, уличен в монархизме, который носил лишь эпатажный характер, и в 1921 году расстрелян". Это все. И ни слова больше. А я не мог простить исполнителям приговора это страшное, бессмысленное убийство, оборвавшее творчество поэта, причем такого поэта, который мог принести в мир патетические строки, завершающие "Заблудившийся трамвай": "Машенька, я никогда не думал, Что можно так любить и грустить!" <…>
Кстати, когда мы, группка молодых стихотворцев, самых талантливых, как ни погляди, тридцать лет тому назад собрались предъявить ивритской поэзии свой поэтический счет, когда мы сидели над первым на гектографе отпечатанном выпуском нашего журнала "Ликрат" ["Навстречу", 1952], - нам понадобился девиз, который мог бы выразить наши стремления, какие бы они ни были туманные, выразить то, что толкало нас выйти на свет из небытия. Мне поручили подыскать этот девиз для скромной книжицы, вышедшей, как кажется, тиражом в сорок экземпляров.
Стоит ли удивляться, что он был найден мною в "Русской поэзии"? Я взял фрагмент из маленького стихотворения К. М. Фофанова (в переводе А. Шлионского): "Ищите новые пути! Стал тесен мир. Его оковы Неумолимы и суровы, - Где ж вечным розам зацвести? Ищите новые пути! // Мечты исчерпаны до дна, Иссяк источник вдохновенья, Но близко, близко возрожденье, - Иная жизнь иного сна! Мечты исчерпаны до дна!"
Я не раскаиваюсь в избранном девизе"15.

Под впечатлением "Русской поэзии", где, среди прочего, были помещены семь стихотворений Гумилева16 и восемь стихотворений Ахматовой17, в конце 1950-х годов из-под пера Моше Дора вышло стихотворение "Я этой ночью думаю о Гумилеве"18:

      Я этой ночью думаю о Гумилеве, поэте,
      путнике. Пока ты пальцами пытливыми тут выпуклую лепишь
      карту моего метеоритами истерзанного тела, мои полузакрытые глаза
      глядят, как отплывает он по направленью к Экваториальной Африке в конце
      истекшего десятилетья века, ликующего в изобилье силы, чтобы писать
      о капитанах и жирафах, вернуться вновь
      к стране-громаде, застывшей в своей мерзости и грезе,
      жениться на Ахматовой, король мой сероглазый,
      расстаться, душою рваться до сердечной боли
      к ней, к Машеньке, наивной, чистой, в трамвае оказаться и понять:
      трамвай тот заблудился…

      На улице луна чужая, щербатая, как жестянaя
      плошка попрошайки, упрямо не признающая, что все подвластно
      тленью. Черный февраль, и руки искушенного убийцы в который раз уж
      душат Дездемону, белеющую изморозью снежной, и на челе ее
      венок из лилий сааронских. Ужель на этом
      фоне, во дворе тюрьмы или в подвале, он, обвиненный
      в "заговоре против государства", он -
      первый "убиенный царством"19 среди
      писателей, один перед шеренгою стрельцов. И от Ильича
      нет ни записки, ни смягченья приговора?

      А пальцы, золотистые, как пчелы луговые иль лесные,
      но только в южном климате, роятся, ища
      свой мед в ложбинках белых, на пригорках нежных
      моего тела, тела частного лица, в его страстях и пораженьях, лишенных
      исторических значений.
      И на пороге неизбежного рассвета я думаю о
      Гумилеве, как он стоял - один или с другими - лицом
      к лицу с убийцами своими, славянами ль, прибалтами,
      с их лицами без зла и сострадания, а в ниспадающих волнах
      гардины уже видны алеющие, словно ржавые решетки, полоски
      пробудившейся зари.

      Молчал ли он, вздыхал, кричал иль бормотал невнятно слова
      без смысла? Дрожал? Или непроизвольно его
      скрипели зубы? А может, тело взбунтовалось дерзко
      и, вопреки всему, чего он ждал от мига своего прощанья,
      он обмочился? Пожалуй, нам довольно и того, что говорят:
      в последнее мгновенье он том Гомера прижимал к груди.

      О, милый мой картограф, ты, родная, ты
      отчего дрожишь? Ведь это просто гром
      разбился об окно.

Поэтика Дора не имеет ничего общего с манерой Гумилева, для него был важен самый образ автора поразивших его стихов с его не менее поразительной биографией.
Имелся в ивритской поэзии и персонаж, делавший себя с товарища Маяковского и переведший на иврит многие его стихи и поэмы. Речь идет о некогда весьма популярном поэте-коммунисте Александре Пэнне (1906, Нижнеколымск, Якутия - 1972, Тель-Авив). Наряду с кучей агиток, читатель даже в маленькой книжке стихов Пэнна в переводе на русский язык - "Сердце в пути" - может найти вполне достойные строки, написанные сочным, ярким метафорическим языком:

      Серо-бурая высь набегает лохматым зверинцем.
      На штыках кипарисов пронзенные тучи растут.
      В скрытый шелк синевы, как в подушки, мечтает зарыться
      Облетевший ноябрь - зачинщик лукавых простуд.
      <…>
      Высока эта желтая грусть оседающих в осень пейзажей.
      Кропотливая исповедь трав не жалеет поклонов и слез.
      На палитру песчаных дорог перебойным узором насажен,
      Ковыляя вдоль узких полей, каламбур деревенских колес20.

Эта русскоязычная книжка была выпущена в 1965 году после поездки Пэнна в Москву. Там, стоя перед памятником Маяковскому и мысленно беседуя со своим кумиром, израильский поэт сложил на иврите некое подобие "Юбилейного":

      На площади Маяковского, у памятника

      Ни славы груз, ни многопудье бронзы
      Сдержать не в силах звоном бьющий шаг.
      Через хребты веков
      на все вопросы
      Потомков любопытных
      не спеша
      Ты отвечаешь, распахнув пиджак.

      Да, это ты!
      По городу проехал
      Ночной июнь без ветра и звезды.
      Огромный гром, басами туч прогрохав,
      Срывается с оглохшей высоты.
      Почти по-твоему, почти как ты!

      Какая ночь!
      А тьмы, а ливня сколько!
      (Веселых гроз источник не иссяк.)
      И глаз твоих летящие осколки -
      Как в черном небе огненный зигзаг.

      Да, это ты!
      С глазами Азраила
      И светлых дум слуга и следопыт.
      Я подхожу, поэт из Израиля,
      Тебя переводивший на иврит.

      В моей стране, ломая слов преграды,
      Вгоняя в пот жрецов елейных рифм,
      Я нес тебя с собой на все эстрады,
      Твоим стихом толпу их покорив.

      Да, это ты!
      Слова скупые эти -
      В них столько необъятной широты:
      Борцом, учителем и главпоэтом
      Ты предстаешь вот в этом "это Ты!"

      Себя до строчки крохотной обшарив,
      За Мир борясь или вступая в бой,
      Поэзия всего земного шара
      Становится во фронт перед тобой!

      Москва, июнь 1959 21

На этом примере я кончаю свой очерк. Предвижу, что меня ждут еще новые встречи с русскими литераторами и их героями в сюжетных перипетиях израильской словесности.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Все фрагменты, если не оговорено особо, переведены мною.
2 Орен И. Мегилат Эстур / Хамеш мегилот афот [Пять летающих свитков]. Т.-А., 1985. С. 146. (Иврит.)
3 Орен И. Цхок аса ли Элохим [1982] / Ми-хехэль ад калэ [От и до]. 1987. С. 150. (Иврит.) Заглавие рассказа, взятое из Библии, представляет собой непереводимую игру слов: "Господь посмеялся надо мной" и одновременно "Господь вынудил меня смеяться". Имеется ввиду история о том, как откликнулась престарелая Сарра на слова Господа, предсказавшего ей рождение сына - Ицхака (Быт. 18:12-15). Само имя Ицхак означает "он засмеется".
4 Перевод Орена, выполненный в 1957 г., опубликован в журнале "Апирьон", № 20-21. 1991. С. 58-63.
5 Альтерман Н. Серебряное блюдо. Иерусалим: Библиотека-Алия, 1974, 1991. С. 99-127.
6 Орен И. Ха-миштэ [Пир] / Хамеш мегилот афот, с. 9. (Иврит, русск. перевод стихов - И. Орена.)
7 Цалка Д. Ха-мабат о йовель ха-меа шель Александр Сергеевич / Пульхан хореф [Культ зимы]. 1989. С. 14. (Иврит; русский перевод рассказа публикуется в настоящем номере "Солнечного сплетения".) Пушкинская строка дана в переводе на иврит Тамар Должанской (см. Приложение к "Давар", 19.2.1937).
8 О том, как его отмечали, см. Копельман З. О присутствии Пушкина в ивритской литературе // "От западных морей до самых врат восточных…" (А. С. Пушкин за рубежом - к 200-летию со дня рождения). М.: 1999. С. 118-136.
9 Черниховский опубликовал в фестшрифте статью Пушкин бе-мехицатену [Пушкин у нас] и заметку Табаато шель Пушкин [Перстень Пушкина] (Приложение к "Давар". 19.2.1937). Их материалом и другими публикациями выпуска активно пользуется в своем рассказе Дан Цалка.
10 Berdiaev N. The Meaning of the Creative Act (Бердяев Н. Смысл творчества. 1916. Цит. по Бердяев Н. Собр. соч.: В 5 т. Т. 2. Париж, 1985. С. 205).
11 К "серебряному веку" в известном смысле можно отнести и ивритского поэта Черниховского, которого обильно переводил его знакомец Ходасевич (см. об этом в кн.: Ходасевич В. Из еврейских поэтов. М. - Иерусалим, 1998).
12 Да, да! Именно так написано в романе, хотя цитируются заключительные строки "Евгения Онегина" - свидетельство того, что цитация дана по памяти, а значит, Давид Шахар, не зная русского языка, запомнил, как и его героиня, отдельные строфы наизусть в ивритском переводе.
13 Зусман Э. Эцель Бялик [У Бялика] / Кешет нисан [Апрельская радуга]. 1975. С. 152. (Иврит.)
14 Зусман Э. Цило шель Лермонтов / Там же, с. 125-126. (Иврит.)
15 Шират Русия [Русская поэзия]. 1982. С. 201-203. (Иврит.)
16 "В пустыне", "Современность", "Пьяный дервиш", "Волшебная скрипка", "Канцона", "Рабочий" и "Заблудившийся трамвай".
17 "Настоящую нежность не спутаешь", "Так робко пощады просят", "Сероглазый король", "У меня есть улыбка одна", "Песня последней встречи", "Тяжела ты любовная память" и "Я научилась просто, мудро жить".
18 На русском языке это стихотворение впервые появилось в переводе Т. Бек в кн.: Современная поэзия Израиля в русских переводах. 1990. Я предлагаю читателям свой перевод, выполненный специально для этой публикации.
19 "Убиенные царством" - еврейские мученики, погибшие во времена римского императора Адриана во II в. н. э., в их числе р. Акива, р. Ханина бен Терадион и др.
20 Осенняя октава / Пер. А. Пэнна (Пэнн А. Сердце в пути / Переводы с иврита под ред. Д. Самойлова. М., 1965. С. 114-115).
21 Пер. А. Пэнна (там же, с. 158-159).