Д-р Зоя Копельман http://www.zoya-kopelman.rjews.com/

Презентация курса "Ивритская новелла начала 20 века"

Мы открываем новый курс – "Ивритская новелла начала 20-го века". Это – первый курс Открытого университета, посвященный еврейской литературе. Почему мы начали с него? В первую очередь потому, что если позволительно говорить о литературном процессе на иврите, или о преемственности в ивритской литературе, то выбранный пласт произведений составляет в этом процессе чрезвычайно важное звено.

Творчество изучаемых в данном курсе писателей заложило своеобразный фундамент и послужило отправной точкой, с непременной оглядкой на которую развивалась впоследствии литература на языке иврит – и до некоторой степени также литература на языке идиш и русско-еврейская литература. На этом творчестве воспитывались израильские писатели, заявившие о себе на литературной арене в 1950-е и 1960-е годы, и даже много позже некоторые из израильских писателей и поэтов указывали на авторов нашего курса как на своих предтеч или учителей – и в плане заимствования каких-то черт, и в плане сознательного неприятия каких-то элементов их творчества.

Что же это был за период и что было характерно для произведений, созданных в первые 15 лет 20-го века?

В принятой литературоведческой терминологии период с конца 80-х годов 19-го века и до первой мировой войны принято называть еврейским "национальным возрождением". Это время, когда ассимиляторские иллюзии еврейского Просвещения, называемого Гаскала, сменились установкой на создание нового еврейства: свободного и открытого универсальной культуре и одновременно национально-ориентированного, то есть связанного с национальным языком, ивритом или идишем или с ними обоими, и ощущающего свою национальную культурную принадлежность.

Само слово "возрождение" подразумевает акцент на созидании чего-то нового из старых корней, чего-то прекрасного и цельного, чарующего и убедительного, полного жизненных соков и плодоносного. Вроде прорастания нового стебля на оставшемся после рубки пне.

Однако история распорядилась иначе. И здесь мне хотелось бы привести несколько выдержек из статьи "Эпоха «возрождения»", опубликованной в 1920 году в ивритском журнале "Миклат", выходившем в Нью-Йорке. Автор статьи – Шимон Галкин (1898, Довск Могилевской губ. – 1966?, Иерусалим; не путать с советским идишским поэтом!) впоследствии переехал в Палестину и был профессором еврейской литературы в унивреситете Иерусалима. Вот что писал Галкин:

    "Наше стремление жить свободной национальной жизнью пробудилось в нас вместе с желанием видеть еврея прекрасным и возвышенным человеком. Единение "еврея" и "человека" – более не казалось немыслимым смешением разнородных элементов, оно представлялось органичным слиянием в гармоничное новое целое. Мыслилось – вот-вот мы сумеем его достичь.

    А на деле нам так и не удалось приступить к созиданию. Наша интеллигенция все еще слишком молода – ведь ее породила Гаскала. С утверждением Гаскалы еврейский мир разделился на два лагеря: большая часть народа хранила верность своему многовековому культурному наследию и своим национальным ценностям, а горстка новаторов рвалась к выходу на простор из теснин еврейской архаики в большой мир. Но большой мир отвернулся от них.

    С началом палестинофильской эпохи (эпохи ховвей-Цион, т.е. с начала 1880-х), когда здание еврества стало рушиться и пробоины и проломы в нем сделались шире целых стен, горстка националистов принялась тянуть большинство народа назад, к тому, что составляло его удел изначально, к его собственному наследию, но это большинство уже не слушало их.

    Каков же результат? Нет больше единого еврейского народа. На смену нации пришли отдельные ее люди, национальные осколки. Они, эти одиночки, которых мы зовем национальной интеллигенцией, взвалили на свои плечи тяготы народа. Вместо того, чтобы созидать новое, они латают ошметки и вынуждены думать о сохранении плоти еврейства, на которой не найдешь живого места после пережитых катаклизмов: погромы и скитания, война, миграции, революции и вновь погромы. Где уж тут думать о духовном!..

    Наша интеллигенция должна была прежде всего поддерживать павший духом народ и одновременно беречь его накопленную в веках культурную сокровищницу. Разве на обломках начнают созидать новую гармонию?! Не до того – заботятся о крове да о хлебе насущном. Вместо того, чтобы замышлять грандиозное здание, с усилием провозглашают: "Не дадим упасть шатрам Израилевым!"

    Оттого и еврейский интеллигент далек от того безупречного образца, о котором мечталось. Правда, противоречий между "евреем" и "человеком" в нем почти не осталось, но как же примирились эти два разных начала? В современном нашем интеллигенте ты найдешь удрученность и горечь, которых не знали прежние поколения. Мы обрели новую духовность, в которой к духу еврейского беспочвенного и бездеятельного ешиботника прилепился дух европейского бесплодного мечтателя, и в этом единении духов возник наш нынешний интеллигент. Нет у него под ногами твердой основы, он витает над жизнью, грезит. Коснется его дуновение времени, он встрепенется на миг и вновь погружается в безвольную, сладкую грезу. Созидательная идея "национального возрождения" воплотилась в новом типе еврея – тоскливом, унылом, бессильном, предающемся мечтам, которые не имеют никакого отношения к действительности".

Если мы учтем этот точный, хотя и не исчерпывающий взгляд критика, нам будет легче понять произведения, собранные в Хрестоматии. Эта Хрестоматия – первое на русском языке собрание ивритской новеллы начала 20-го века. Мир, обрисованный ее авторами, достаточно безрадостен. Одни персонажи болезненно пессимистичны, другие – отталкивающе витальны. Прорвавшаяся в беллетристику эротика напоминает выпущенного из бутылки джина: свобода пьянит его и пугает окружающих.

Но каждое произведение имеет свои изыски, свои эстетические красоты, поскольку их создатели при всех неблагоприятных условиях были литературно одаренными людьми, художниками слова, подвижниками, которые – если воспользоваться метафорой бяликовской поэзии – в пламени собственного сердца выжигали шлак из благородного металла своих произведений.

Эти авторы начинали не на пустом месте. Их учителями были еврейские писатели эпохи Гаскала – Перец Смоленскин (1842, Монастырщина Могилевской губ. – 1885, Меран, Австрия), Менделе Мойхер-Сфорим (1835?, Копыль – 1917, Одесса), Йегуда Лейб Гордон (1830, Вильна – 1892, Петербург) и другие, т.е. писатели, которых, как и сторонников еврейского Просвещения в целом, принято называть ивритским словом маскилим. Мы будем употреблять его, так как оно стало термином, хотя не утратило и исконного смысла: "маскил" значит "интеллектуал". Отчасти к писателям-маскилим можно отнести и Миху Йосефа Бердичевского (1865, Меджибож – 1921, Берлин), который по возрасту сильно старше прочих изучаемых в курсе авторов и занимает промежуточное положение между эпохами Гаскалы и "национального возрождения". Прозаики Гаскалы научили еврейского читателя беспощадно критическому взгляду на еврейский мир. Они делали это с пафосом благородного негодования, с колкой иронией и со смехом, как Менделе в своем, как кажется, лучшем романе "Маленький человечек" (роман был написан на идише и издан в Вильне в 1866 году):

    "Надо вам знать правило: свет стоит на обмане. Тот, кому нужна какая-нибудь вещь, прикидывается безразличным, словно вещь эта ему вовсе ни к чему, чтобы потом купить ее за полцены. Тот, кому, к примеру, нужен молитвенник, для виду торгует книгу плачей, связку цицес и лишь мимоходом, как бы случайно, берет в руки этот молитвенник, будто без интереса перелистывает и возвращает на место с ужимкой и с улыбочкой: вот если за мелочишку, он, быть может, и купил бы молитвенник. Весь мир — это торжище: все ищут случая урвать что-нибудь друг у друга по дешевке; каждый от души желает ближнему потерять, чтобы самому найти; каждый норовит урвать прежде всего себе, и только после того, как бог помог ему дорваться до удачи и создать свое счастье, только тогда, когда у него всего уже по горло, он думает... опять-таки только о себе... Но не в этом суть.

    По лицу раввина я сразу же догадался, что он ничего не собирается купить, иначе он не показал бы и виду, что с таким нетерпением ждет меня. Правда, раввин в высшей степени честный, высоконравственный человек, честное слово! Но на свете ведь не обойтись без обмана. Даже ангелы, посетившие праотца Авраама, были вынуждены вести себя по земным обычаям: как сказано, «и они ели», то есть были вынуждены сделать вид, что едят... Но не в этом суть".

Особенно досталось от писателей Гаскалы хедеру – еврейской начальной школе, именуемой также талмудтора . Вот как пишет в "Маленьком человечке" Менделе:

    "Учился я в талмудторе. Что такое талмудтора , вы сами прекрасно знаете, и не к чему описывать ее. Это – темница, куда загоняют бедных еврейских детей, отрывая их от жизни, засоряя их мозги всяким вздором. Это – место, где фабрикуют никчемных   людей: бездельников, жалких, загнанных, несчастных; это мрачная яма, дыра; обычная в наших городишках запущенная развалина на курьих ножках. Стыд и срам, что она носит такое высокое, святое название – талмудтора. Мне кажется, я не был тупым мальчиком. Примерно к восьми годам я уже учил пятикнижие с толкованиями и комментариями Раши, хотя глубокого понимания не обнаруживал. По-видимому, можно много учиться и вместе с тем оставаться большим глупцом – одно другому не мешает.

    Мать называла меня неудачником и была поистине права. В талмудторе я был неудачливей всех детей. Ребе, который отнюдь не заслуживал так называться, питал большое пристрастие к порке, пожалуй еще большее, чем к хмельному. Ему просто доставляло наслаждение ни за что ни про что мучить несчастных, заброшенных детей, на долю которых и без того выпало достаточно лишений, так что неизвестно было, чем только душа держалась в худом, изможденном тельце. Он осыпал ударами хилые косточки, щипал, истязал худую кожицу, и наибольшая доля тумаков доставалась мне, неудачнику. Кончилось тем, что он взъелся на меня после какого-то случая и избил нещадно. Я едва живым выбрался из его рук и был вынужден прекратить посещение талмудторы".

Хаима Нахмана Бялика, одного из авторов нашего курса, в том, что касается прозы, можно смело назвать учеником Менделе, творчески воспринявшим литературный стиль своего предшественника. Я имею в виду чрезвычайно выпуклое, зримое представление вещного и природного мира в субъективном и неповторимом, присущем автору ракурсе. При этом обращает на себя внимание не просто владение языком, но и видение, сформировавшееся в традиции еврейской религиозно-текстовой культуры. Нелишне напомнить, что Менделе и в глаза, и за глаза называли "Дедушкой" еврейской литературы, подчеркивая новаторство его метода и особую роль зачинателя в развитии светской национальной словесности.

В рассказе Бялика "За оградой", который сам автор необычайно любил, мы встретим аналогичное развернутое описание хедера, где учится герой, тоже смешное и грустное одновременно. Но здесь мне хотелось бы проиллюстрировать юмористически-сатирическое письмо Бялика на другом фрагменте этого рассказа:

    "К вящему огорчению и досаде евреев, дом Скурипинчихи одной своей стороной выходил на синагогальный переулок. И в пятницу вечером, когда евреи в своих длинных шелковых кафтанах и бархатных шапках возвращались из синагоги и проходили тем переулком, их провожали трое: два субботних ангела мира 1 и лай самой большой из Скурипинчиховых собак – Скурипина, прозванного так по имени своей хозяйки. А может, и наоборот, хозяйку прозвали Скурипинчихой вслед за псом. Самого пса видно не было: он сидел на цепи за оградой посреди двора, и только его сердитый лай да лязг цепи доносились до проходивших по переулку, нагоняя на них смертельный страх…

    Со стороны улицы дом Скурипинчихи несколько выступал из линии домов и был поставлен тоже не как другие: фасад и окна его были обращены во двор, а глухая стена – к улице. В этом расположении было нечто обидное, глумливое, какая-то злобная нарочитость: “Вот вам, жиды, не хочу я к вам передом, так любуйтесь моим задом...” Уже одно это достаточно раздражало соседей. “Братцы, да он нам всю линию портит!” – возмущались они, безнадежно тыча руками в наглую заднюю стену дома.

    Помимо этой особенности, дом обладал еще одним свойством, пожалуй, даже более неприятным – драчливостью. Казалось бы, что плохого могут учинить крыша и стены? Меж тем из угла дома Скурипинчихи, на высоте человеческого роста, выступала в переулок длинная жердь, походившая издали на чудовищный палец, как бы указывающий собаке на переулок: “Лай, Скурипин, лай, жиды идут! – ату их! ату!” Вот эта-то жердь, торчащая ровно на высоте вашей головы, так и норовила подраться. Стоило еврею ночью повернуть из переулка направо, моментально – бац! – большая, с яйцо, шишка уже красуется на его лбу.

    – Чтоб этому дому проклятому рухнуть, сквозь землю провалиться, сгореть дотла! – ругается потерпевший и бежит домой – поскорее придавить шишку прохладным лезвием ножа.

    Однако сколько ни протестовали соседи, сколько ни поносили эту жердь – все понапрасну: как о стену горох! Высовывается тот драчливый «палец» из дома и делает потихоньку свое гнусное дело: венчает шишками лбы сынов Израилевых. Так и хочется сказать, что делает он это нарочно: подстерегает, злодей, за углом, а как завидит еврея – бац!"

Менделе научил Бялика добиваться смешного сочетанием далеких языковых регистров: низкого бытового и архаично высокого, заимствованного из священных текстов еврейской традиции, а также нарочитым искажением пропорций и причинно-следственных объяснений. Ведь и Бялику ясно, что бездушная жердь не может быть антисемитом и преследовать "сынов Израилевых", однако такое деформированно-субъективное представление реальной действительности повышает выразительность текста и делает его смешным.

От писателей Гаскалы писатели эпохи "национального возрождения" унаследовали не только критический взгляд на определенные явления еврейской жизни, не только стилистические и языковые приемы, но и некоторые сюжетные коллизии. Поскольку это была литература нового времени и мыслилась ее создателями как одна из мировых литератур, то неудивительно, что мы находим у ивритских авторов еврейские версии европейских сюжетов, тем и жанров. Отсюда беспрецедентное в еврейской словесности обилие всевозможных любовных историй. Тема любви завоевала себе законное место на страницах ивритских изданий после долгой и острой полемики с такими, скажем, видными авторитетами в еврейской публицистике, как Ахад Гаам (Ушер Гинцбург; 1856, Подолье – 1927, Тель-Авив). В редакционной статье первого выпуска нового литературно-общественного журнала "а-Шиллоах" (1896) Ахад Гаам информировал читателей о принципах и задачах своего детища. Он предупреждал, что будет публиковать только произведения, правдиво изображающие жизнь евреев и пробуждающие читателя к размышлениям над этой жизнью, к желанию эту жизнь изменить к лучшему, тогда как "о голубеньких глазках и золотых волосах очаровательной девушки и о сердечных муках влюбленного юноши, – заключал строгий редактор, – читатель вдоволь может начитаться и на других языках".

Приходится признать, что у идишской литературы изначально было гораздо больше свободы: идиш был живым языком общения и творчества евреев Восточной Европы, включая Царскую Россию, откуда вышли все изучаемые в курсе писатели, кроме Агнона. Как-то само собой разумелось, что идишская беллетристика будет "отражать" все стороны еврейского быта, включая сердечные муки и любовное томление – ведь о том же веками пелось в еврейских народных песнях. Иное дело, когда встал вопрос о тематике книг на возрожденном иврите. Стоило ли профанировать святой язык, чтобы писать на нем о том, о чем уже в избытке сказано у иноязычных писателей? Миха Йосеф Бердичевский стал главным оппонентом Ахад Гаама, отстаивая право ивритской литературы говорить обо всем, что волнует еврея, в том числе о душевных сомнениях, любви и ненависти, плотской страсти и тому подобном. Гершон Шофман, например, был одним из первых ивритских авторов, написавших о публичном доме (см., в частности, его рассказ "Ганя" в нашей Хрестоматии), а Ури Нисан Гнесин – о кровосмесительной запретной сексуальной связи (см. рассказ "В садах", рекомендованный в библиографическом списке нашего сайта).

Здесь мне хотелось бы привлечь внимание к преемственности литературных коллизий: и у авторов Гаскалы, и у писателей "национального возрождения" эротика неразрывно связывается с социальным неравенством и используется как средство эксплуатации слабого сильным. Важно понять, что это – не столько "правда жизни", сколько дань времени и критической традиции европейской литературы 19-го века. Герой Менделе, "Маленький человечек", рассуждает так:

    "Значит, не быть глупцом и достигнуть моей цели простейшим способом?.. Однако это совершенно несбыточно. Насколько я знал Голду, об этом нечего было и думать. Она как-то всегда умела держаться так, что внушала к себе уважение и язык не поворачивался произнести при ней нехорошее слово. Однажды у меня вырвалось не очень благопристойное словечко, которому другие, может быть, и не придали бы особого значения; она же сделала такую мину, что я оробел и холод пробежал по всему моему телу. Нет! Такие, как Голда , не дают себя ни купить, ни заманить, будь ты даже хитер, как десять чертей. Что же делать? Плюнуть и забыть ее? Это было, как я чувствовал, свыше моих сил; я скорее отказался бы от своей жизни, чем от нее. Пусть любовь и в самом деле, как говорит Исер, не более чем игрушка, но эту игрушку я никоим образом не мог забросить. Я размышлял, размышлял и приходил все к тому же — исход один, жениться! Но ведь это может помешать мне в моих делах? Что ж, тогда придется изыскать какой-нибудь фортель, найти какое-нибудь решение, которое и так и этак было бы мне на руку. Жениться надо, и чем скорее, тем лучше: больше мучиться у меня уже нет сил. Надо кончать с этим делом. Голда-должна быть моей!.. С этой мыслью я уснул и видел приятные, сладкие сны.

    Встал я поздно и решил про себя — что бы ни случилось, обязательно сегодня же вечером объясниться с Голдой. Было это как раз накануне Пасхи, и Голде, стесненной в средствах, не на что было готовиться к празднику. Для моей затеи это была самая подходящая пора".

А вот так пишет Штейнберг в рассказе "Дочь раввина":

    "[Нет денег!] Сара хорошо знала, что это значит, и почувствовала, что сию минуту у  нее снова разболятся зубы, как в ранней юности. Так, значит, у нее не будет нового шерстяного платья к Пасхе! А как же праздничные визиты, а как же прогулки рука об руку с Берлом, разумеется, без ведома родителей, – ведь все это невозможно без нового шерстяного платья! И в первый раз, с тех пор, как обручилась с Берлом, Сара опять бросилась на кровать и в горькой тоске надолго зарылась лицом в подушку.

    Берл появился поздно – перед праздником в лавке было много работы. Как только он вошел, мать отвела его в уголок и что-то шепнула. Сара не слышала их разговора, но ей сразу полегчало, когда жених сообщил ей – тоже шепотом, – что не позже чем завтра у нее будет отрез самой лучшей шерстяной ткани, какую можно купить за деньги. Она тут же поднялась с постели и тоска ее прошла. О шерстяной ткани больше не было сказано ни слова, но когда Сара вышла проводить жениха в темный коридор, он не поцеловал ее, как обычно, а обнял и  крепко, до боли, прижал к себе. Она не вырвалась из его  объятий и была покорна во всем, пока не заскрипела входная дверь и Берл сам не выпустил ее".

В новинку была для ивритской литературы и описательность. Внешность, обстановка – убранство дома или пейзаж – как правило, оставались вне сферы внимания национальной текстовой традиции. Если исключить Мишну, где в связи с законами кашрута, например, перечислено множество домашней утвари, и не принимать в счет отдельные фрагменты Танаха, такие, как имеющееся в Торе подробное описание одежды первосвященника или описание Соломонова Храма в книге Царей и еще нескольких им подобных, еврейские тексты сосредточены на действии или идее. Этим библейский эпос, например, разительно отличается от гомеровского. Описательная сторона входит в ивритскую прозу и повествовательную поэзию – поэму – сравнительно поздно, под неоспоримым влиянием европейской литературы, унаследовавшей свойственное античности упоение декорациями и костюмами.

В силу сказанного важное место в курсе отведено анализу описаний. Автор курса, Хана Герциг, скрупулезно разбирает детали пейзажа, портретов, интерьера и обнаруживает их символическую функцию. Я лишь хочу отметить, что синтез еврейского и европейского литературных подходов проявился, в частности, в идейной нагруженности описаний: ивритскому писателю как будто казалось недостаточно оправданным прерывать действие ради описания бездушных предметов или бессловесных растений и тварей и надо было наделить их также неким смыслом, дополняющим или проясняющим идейный посыл произведения. Приведу лишь один характерный пример из рассказа Якова Штейнберга "Дочь раввина":

    "Мать дремала у изголовья  девочек, прикорнувших на деревянном диване в гостиной, а в столовой, где сидели рядышком и грелись у теплой печки жених с невестой,  раздавалось в тишине лишь тиканье старинных часов, и их круглый циферблат неясно поблескивал  в  полумраке, будто  лицо доброго старого дедушки на  пожелтевшей  фотографии. Сара и Берл, наслаждаясь теплом, смотрели в темное окно с незапертыми, по случаю отъезда раввина, ставнями. Морозные узоры, поблескивавшие в свете луны, навевали на обоих сладкую истому".

В заключение мне хотелось бы подчеркнуть, что в ходе нового курса "Ивритская новелла начала 20 века" учащиеся познакомятся с разными методами литературоведческого анализа, со многими основополагающими понятиями теории литературы, что научит их полнее и глубже воспринимать художественную прозу вообще, независимо от ее языка или времени создания. Это особенно насущно, если принять во внимание, что, как правило, писатели весьма профессионально разбираются в законах литературного мастерства и пишут свои сочинения сознательно, понимая, что с помощью тех или иных приемов творят из языкового материала заранее замысленную конструкцию.


1  По еврейскому поверью, с приходом субботы спускаются вниз два ангела, Михаэль и Гавриэль, и охраняют покой евреев.


Ахад ха-Ам. Д. Барон

Шофман.