Статьи | Очерки... | Прочтения... | Рецензии | Предисловия | Переводы | Исследования | Лекции | Аудиозаписи | Книги |
Столетию со дня рождения Исаака Башевиса-Зингера посвящается…
«Что за чудеса!» – думала
герцогиня,
досадуя, что не может разгадать тайны.
Стендаль
Исаак Башевис-Зингер как-то сказал, что идишский писатель в современной Америке – это "привидение, которое видит всех, тогда как его не видит никто". Почему привидение? Ведь выходят книги... Деталь, проясняющую смысл этого афоризма находим в рассказе "Мечта барона Гирша", где автобиографический герой приезжает с лекцией об идишской литературе и своем творчестве в провинциальную земледельческую еврейскую колонию в Аргентине:
"Добрались до гостиницы, где нам предстояло заночевать. В патио оказался биллиардный стол. А еще там были корзинки с рваными книгами... Боже милостивый! Сколько же тут книг на идише. И почти на каждой – библиотечный штамп. Смеркалось. Я с трудом разбирал заголовки. Передо мной были книги, околдовавшие меня еще в юности: Шолом-Алейхем, Перец, Л. Шапиро... А еще переводы из Гамсуна, Стриндберга, Мопассана, Достоевского. Я помнил все: переплет, бумагу, шрифт. В сумерках читать вредно, я знаю, но я напрягал глаза и читал. Узнавал каждый рисунок, заставку, узнавал знакомые фразы, узнавал опечатки и переносы. Вышла Соня и все объяснила. Прежние поселенцы говорили на идише. У них была библиотека. Они устраивали лекции, приглашали актеров. Новое поколение перешло на испанский. Однако же они нет-нет да и пригласят кого-нибудь из еврейских писателей. А то еще чтеца или актера. Для этого есть специальный фонд... Наверное, осталось еще два-три старичка, которые радуются этому. Остальным все уже безразлично" (И. Б-З. Суббота в Лиссабоне. Пер. Н. Брумберг. С-Пб., Амфора, 2002. С. 122-123). Аргентинский опыт Башевиса-Зингера лишь подтвердил пророческую силу слов "Дедушки" еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфорима, прозвучавших в его доме в Одессе незадолго до Первой мировой войны. По свидетельству мемуариста:
"Мы вошли в очень просторную комнату, где вдоль всех стен высились книжные шкафы, старинные тома, потертые, потрепанные обложки – книги старые и новые. – Вот перед тобою наше «кладбище», – сказал старец, и лицо его будто смеялось и мрачнело одновременно: – и поле огромно, и надгробий на нем бессчетно. Тот, кто гуляет меж ними, более не жалуется на свою судьбу... Он видит, что ожидает его со временем..." (Яков Фихман. סופרים בחייהם, עמ' 14).
Рожденный в 1904 году в местечке Леончин, Исаак Башевис-Зингер вырос в Варшаве, в ортодоксальной еврейской семье. Будучи потомком нескольких поколений раввинов по линии отца и матери и сыном раввина, он не заглядывал в художественную литературу вплоть до двенадцати лет. Но эпоха перелома давала себя знать, жизнь искушала, манила светскими еврейскими и переводными книжками. Под влиянием Гаскалы мальчики семьи Зингер отказались от раввинистической карьеры. Старший брат, Исраиль Иошуа, стал писателем, автором значительных идишских семейных саг "Йосе Калб" и "Братья Ашкенази". Младший, Исаак, дабы отличить себя от брата, взял псевдонимом имя матери и превратился в Башевиса, т.е. сына Батшевы. Их сестра, Эстер Крейтман, тоже публиковала романы. Башевис-Зингер – весьма начитанный писатель, список литературных имен, появляющихся на страницах его произведений, внушает уважение. В интервью и выступлениях, в т.ч. Нобелевской речи, он часто упоминает Фрейда и Спинозу, Шопенгауэра и Достоевского, признается, что "находит утешение и успокоение, наслаждаясь творчеством... Бодлера, Верлена, Эдгара Алана По и Стриндберга", обретает гармонию, "когда берет в руки труды Сведенборга, книги рабби Нахмана Бреславера". Тем не менее собственный художественный мир произведений Башевиса-Зингера как будто ограничен: он пишет о евреях и еврейских проблемах, преимущественно о польском еврействе. Однако этот мир многопланов и обнимает четыре столетия, с семнадцатого по двадцатое. Тут и хасидизм, и еврейская мистика, саббатианская ересь и Гаскала, Катастрофа времен хмельнитчины и Катастроф эпохи гитлеризма, ассимилированные евреи современных мегаполисов и разбросанные по миру отдаленные потомки вынужденно крестившихся иудеев. "Все живое – уникально, единично, неповторимо. Те писатели-реалисты, которые сводят творчество к обычному и знакомому, кончают тем, что звучат в унисон. Художественная литература отражает Божье искусство лишь когда факты увеличены и расширены с помощью образов, извлеченных из подсознания и сверхъестественного", – пояснял Башевис-Зингер. Кажется, нет такой мелочи, которую писатель не заметил бы. Он сознавался, что "четвертая страница газетенки Daily News увлекает его больше, нежели первая полоса New York Times", а рассказывая, не пренебрегает сплетнями и пересудами, ловит намеки и хватается за любые блестки вымысла. Его художественный мир причудливо сочетает фантастическое и банальное, рациональное и иррациональное, личную и историческую правду. Самые еврейские его персонажи выглядят чрезвычайно органично в своем еврействе и в то же время человечны, как всякие прочие люди. Оттого в круг его читателей и почитателей равноправно входят и евреи, и неевреи. Он однажды сказал, что обязан Достоевскому открытием "сатанинских" черт в человеке, который отнюдь не является патологическим злодеем. Герои Башевиса-Зингера часто ищут сакрального, а в ответ получают сугубо профанное. Так, например, случилось с евреями местечка Гуры во второй половине 17 века, после погромов Хмельницкого, когда самые набожные евреи, истомившись ждать окончательного Избавления, уверовали, будто Шабтай Цви и есть Мессия из дома Иосифа. Однако эта святая вера подвигла их на мерзейшие деяния, призванные, якобы, вызволить из дьявольского мрака последние рассыпанные там искры Святости, дабы соединить их в единый Светоч "Последних дней" (Повесть "Сатана в Горае", 1953/1955 ан., кажется, на русский не переведенная. В известном смысле это произведение молодого еще писателя перекликается с романом Булгакова "Мастер и Маргарита": фантасмагория сплавлена с правдивыми, просто документальными, чертами эпохи). В произведениях Башевиса-Зингера чрезвычайно привлекательно то, что писатель не прокламирует мораль. Он ни в малейшей мере не является проповедником, и тем не менее большинство его сюжетов развертываются вокруг какой-нибудь этической проблемы. Отнюдь не всегда герой вовлечен в ее решение, но вдумчивый читатель, который хоть как-то размышляет над прочитанным, скорее всего придет к спрятанной в нем задаче этического выбора или почувствует необходимость дать свою этическую оценку происходящего. Тут тоже сталкиваются самые возвышенные, "святые", порывы человеческой души и ее темное, животное начало. Прекрасной иллюстрацией этого аспекта творчества писателя может служить динамичный и эмоционально-накаленный рассказ "Рукопись", русский перевод которого включен в "Сборник рассказов", выпущенный в Иерусалиме (изд. Библиотека-Алия, 1990). Удивителен талант Башевиса-Зингера в создании женских образов. Они у него делятся на тех, кто описан глазами мужского повествователя, и тех, кто являются рассказчицами. Во втором случае женский голос и взгляд творят художественный мир произведения. В названном уже рассказе "Рукопись" писатель применил излюбленный композиционный прием – рассказ в рассказе, призванный приблизить повествование к читателю за счет эффекта искренней доверительности: мол, автор (а повествователь и впрямь автобиографичен) беседует в Тель-Авиве с реальной дамой, своей бывшей землячкой, и она сообщает ему нечто захватывающее – внутренний сюжет, развертывающийся от лица героини, а потому опирающийся на ее оценки, эмоции, стилистику речи:
«Когда пришло время собирать пожитки, я спросила Менаше: "Ты упаковал рукописи?" Он ответил: "Только «Ступеньки». Остальное пусть фашисты читают!" Менаше взял пару небольших чемоданов, а я покидала в рюкзак одежду и обувь – столько, сколько могла унести. И мы двинулись в сторону моста. Впереди и сзади нас шли тысячи мужчин. Женщин было мало. Все это напоминало гигантскую похоронную процессию, да так оно и было на самом деле. Большинство из этих людей погибло – кто под бомбами, кто от рук фашистов после сорок первого года, кто в сталинских лагерях. Некоторые оптимисты волокли громадные кофры, но еще до моста побросали их. Всех донимал голод, страх, сон. Чтобы облегчить путь, люди скидывали с себя пальто, пиджаки, обувь. Менаше еле передвигал ноги, но упорно тащил оба чемоданчика всю ночь напролет. Мы шли в Белосток, потому что Сталин и Гитлер поделили Польшу, и Белосток теперь принадлежал русским. По дороге мы встречали журналистов, писателей и тех, кто мнил себя писателями. Все как один тащили свои сочинения! Даже отчаяние не подавило во мне смех. Кому сейчас нужна была их писанина?!» (Сборник рассказов, С. 26. Пер. Ю. Миллера).
Автор играет на контрасте двух рассказчиков: объективные сведения из уст мужского "я" и подчеркнуто субъективная, аффектированная речь той, которая выступает в двух лицах – и как повествователь, и как героиня. «Сплав факта и образа, объективного документирования и субъективного воображения, – утверждает он, – создает новую хронику – "хронику внешнюю и хронику психологическую"», –комментировал Башевис методы своего письма. Этот сплав нередко прорывает границы земной реальности и сводит изолированные миры, такие как прошлое и настоящее или мир живых и мир умерших. Мистика наделяет повседневность иным смыслом, например, так:
"Только теперь до меня дошло, зачем я решил остановиться в Португалии и почему сенор де Альбейра принял меня столь гостеприимно... Я трепетал, я был смущен и испытывал смирение, покорность перед Провидением, которое даровало мне это счастье... Она спросила по-португальски, но интонация, тембр голоса – в точности, как у Эстер. Я понял, о чем она спрашивает еще прежде, чем прозвучал перевод: – Вы верите в воскресение мертвых? И услыхал свой ответ: – Они не умирают никогда" (Суббота в Лиссабоне. Пер. Н. Брумберг. С. 40).
Мертвые живут среди живых, беседуют с ними – в исконном, привычном для нас обличье или в образе иных, прежде незнакомых нам людей, как в цитированном выше фрагменте. Мечта о Мессии и Небесном Иерусалиме, воплощения которой со дня на день ждали предки писателя, тщетно, казалось бы, стучится в сознание человека, все культурное окружение которого свидетельствует об утрате веры в Божественное Провидение, и вдруг:
"Я отдернул занавеску и всмотрелся в ночь – глухую, непроницаемую, безлунную... Я размышлял о ее рассказе – о видéнии Гитлера в кафетерии. Раньше мне это казалось полным вздором, но сейчас я начал все переосмысливать заново. Если пространство и время лишь формы нашего восприятия, как доказывает Кант, а качество, количество, случайность – лишь категории нашего разума, то почему бы Гитлеру и в самом деле не встретиться со своими молодчиками в кафетерии на Бродвее. Эстер не походила на безумную. Ей удалось увидеть ту часть реальности, которую, как правило, запрещает нам показывать небесная цензура" (Кафетерий. Пер. Ю. Миллера. Сборник рассказов, с. 20.).
Башевису-Зингеру часто задавали вопрос о том, религиозен ли он, ведь в Варшаве он некоторое время учился в ортодоксальной иешиве Тахкемони. Он всегда отвечал, что верит в Бога, и называл свою веру "кашей из мистицизма, деизма и скептицизма". Он полагает, что Бог всегда рядом с человеком, но это не значит, что Он спешит вмешаться в земные дела. Гораздо чаще в них вмешивается Сатана и его многочисленные помощники – демоны, бесы, – они изо всех сил будут стараться сбить человека с праведного пути, разжигая в нем пламя страстей. О себе он говорил, что "находится во власти демонов, которые обогащают его видение и силу выражения". Описывая из ряда вон выходящие коллизии, он как будто убежден, что в подобных необыкновенных ситуациях может оказаться всякий – зов плоти силен, душа эфемерна, и не всегда удается человеку противостоять тому, что лишает его покоя, той силе, что в еврейской традиции называется йецер. Кажется, эпиграфом к сборнику "Страсти" было бы уместно поставить слегка подправленную пушкинскую строку: "В мире бес нас водит, видно".
"Не постыжусь признаться, – сказал писатель 8 декабря 1978 года в своей Нобелевской речи, – что принадлежу к тем, кто полагает, будто литература способна открыть перед нами новые перспективы, новые горизонты – философские, религиозные, эстетические и даже социальные" (Суббота в Лиссабоне, с. 7). Однако эта высокая сверхзадача не в состоянии затмить его главного профессионального credo: "Непростительно заставлять читателя скучать. Рассказ это или что иное – вещь должна увлечь читателя, заинтриговать". И он с успехом достигает занимательности в своем обширнейшем и разножанровом творчестве – даже в подернутом флером ностальгии мемуарном цикле "В суде моего отца" (1955–1956 – идиш, 1958 – англ.). Не иначе как тени идишских писателей предыдущих поколений благословляют руку Башевиса-Зингера, живописующую прошлое бытие еврейского дома на Крохмальной улице в Варшаве – то почти экзотическое на наш взгляд, исчезнувшее бытие, которое мы соотносим с восточноевропейским еврейством и осколки которого скорее встретишь ныне в обеих Америках, Южной Африке, Австралии и Израиле, чем в Европе. Это еврейство было неотторжимо от языка идиш. Не удивительно, что писательский талант Башевиса-Зингера сложился и оформился в США, а не Польше. Большинство его литературных произведений появилось сначала в идишской ежедневной газете Форвард, где он сотрудничал с 1935 г., с момента прибытия в Нью-Йорк. С 1944 г. он стал членом редколлегии, а также писал скетчи для радиопрограмм этой газеты на нью-йоркском канале WEVD. Он с увлечением работал "газетчиком", считая это "очень хорошей профессией", но свои опусы, именовавшиеся фельетонами в силу их проходного, сиюминутного характера, подписывал "Исаак Варшавский" и не спешил публиковать еще раз в виде книги. Более солидные произведения он печатал в пятничных приложениях к той же Форвард за подписью "Исаак Башевис". Если газетная публикация получалась удачной, он ее редактировал, развивал и публиковал под своим полным литературным именем "Башевис-Зингер". Он всегда писал только на идише, хоть и знал, что это язык с минимальной читательской публикой, а потому почти мертвый. В его беллетристике редко проскальзывает озабоченность судьбой идиша – эту тему он больше развивал в газетных статьях и на лекциях, и тогда будущее идиша виделось ему в "черном цвете". В утешение он повторял, что судьба языка подобна судьбе самих евреев, – как и они, идиш "все время гибнет и, однако, продолжает жить". Хочется сопоставить со своеобразным post-mortem идишской литературы у Башевиса-Зингера древний мидраш о судьбе иврита и главной еврейской Книги. Предание касается событий, происходивших после провала восстания Бар-Кохбы:
«Во время казни они завернули его [р. Ханину бен Терадион] в свиток Торы и подожгли его и свиток Торы, и тогда дочь его, распростершись у ног его, воскликнула: "Это ли Тора и таково ли ее воздаяние?" – "Дочь моя, – отвечал он... – если ты плачешь о свитке Торы, знай, что Тора есть пламя, а пламя не может быть поглощено пламенем. Взгляни, письмена летают1 по воздуху и лишь пергамент горит» (Мишна , Траур, 8:12).
А у Башевиса в рассказе "Последний черт" сказано следующее:
«Как природный черт свидетельствую и утверждаю: чертей на свете больше не осталось. К чему они, когда человек и сам такой же? Зачем склонять ко злу того, кто и так к нему склонен? Я, должно быть, последний из нашей нечисти, кто пытался это сделать. А теперь я нашел себе пристанище на чердаке в местечке Тышевиц и живу томиком рассказов на идише, уцелевшим в великой Катастрофе. Рассказы эти для меня – чистый мед и птичье молоко, но важны и сами по себе еврейские буквы. Я, разумеется, еврей. А вы что думали, гой? Я, правда, слышал, что бывают гойские черти, но я их не знаю и не желаю знать. Иаков и Эсав никогда не породнятся» (Сборник рассказов, с. 162.)
Как видим, в обоих текстах речь идет именно о еврейской Катастрофе, учиненной неевреями. В первом – об опасности утратить национальную культуру после разрушения Второго Храма и потери территориальной целостности, во втором – об уничтожении нации и ее духовности. Однако, как убеждает нас писатель, то, что в середине 20 века владело умами и сердцами евреев наряду с Торой или даже вместо нее – идишская беллетристика, – пережило людей и костры, в которых жгли еврейские книги, и вот буквы, хранительницы "духа Божия", ждут возрождения. И он, Исаак Башевис-Зингер, может гордиться тем, что внес весомую лепту в это удивительное возрождение. А то обстоятельство, что читателем уцелевшей книжки в его рассказе является черт, травестирует трагедийный пафос и продолжает заложенную Шолом-Алейхемом идишскую литературную традицию "смеха сквозь слезы". Ведь и дистанция между евреем-человеком и еврейским чертом, как было сказано, сильно сократилась. Знатоки отмечают, что его идиш живой и в то же время слегка архаичный, возможно поэтому автор так точнейшим образом моделирует интонацию и жест – читателю кажется, что все так и звучало там когда-то. Одни из критиков даже назвал его манеру повествования "устным стилем". Однако Башевис-Зингер рад, что Америка, да и широкий мир, читают его по-английски – так он имеет "вполне реального читателя" вместо "почти воображаемого" идишского. Он тем не менее утверждает, что 40 % произведения при переводе теряется, хотя он непременно участвует в процессе перевода на английский. Справедливости ради надо сказать, что английские версии его произведений, как правило, существенно отличаются от идишских оригиналов: они и полнее, и отточенней в смысле структуры и завершенности образов – возможно, этими дополнениями автор хочет гарантировать себе сохранность изначального замысла даже при неизбежных потерях при расставании с идишем. Как будто одного еврейского языка было достаточно, чтобы читатель понял многое, а по-английски приходится убеждать другими средствами. Не случайно первыми его переводчиками на английский были знавшие идиш еврейско-американские писатели (Сол Беллоу, Джейкоб Слоун, Айзек Розенфельд) – Башевис-Зингер считал тогда, что недостаточно владеет английским языком. Лишь впоследствии он почти всю переводческую работу выполнял сам, а те, чьи имена значатся в книгах как переводческие, только редактировали его текст, поскольку знали на идише лишь азы. Сам он перевел на идиш кое-что из русской и немецкой литературы, например, Ремарка, Т. Манна, С. Цвейга, хотя мне не удалось выяснить, что именно было переведено им с русского, не исключено, что Гамсун. По иронии судьбы, англоязычные критики относятся к нему гораздо благосклоннее идишских. Эти последние упрекают его за "ужасы и эротизм", "суеверия, предрассудки и вульгарный мистицизм", за "потакание нееврейским вкусам". Мне трудно согласиться с обвинениями, хотя я признаю, что среди им написанного есть и откровенно коммерческая литература, что, впрочем, в моих глазах, не обязательно недостаток. Есть рассказы, которые отталкивают меня обилием плоти и вытесняющим прочие аспекты жизни сексуальные влечения, но нельзя забывать, что психологические представления Башевиса-Зингера формировались в эпоху безраздельного поклонения Фрейду. Кроме того, в его творчестве так или иначе отражен жизненный опыт людей, посетивших сей мир в его минуты роковые, а в условиях нечеловеческого существования, как известно, запросы тела часто выступают на первый план. Так или иначе, все многочисленные и разные образы персонажей Башевиса-Зингера чрезвычайно убедительны и говорят о редкостном проникновении писателя в тайны людской натуры. И хотя мистика и чертовщина сильно раздвигают границы допустимого и деформируют пропорции личности, все-таки в основе странностей и гротескных черт, отличающих большинство его героев, лежат вполне реальные причины, на что писатель иногда прямо обращает наше внимание:
"Рассказ Лены об ее диббуке возбудил мое любопытство, хотя я не мог не усомниться в их правдивости. Вообще говоря, истерия часто сопровождается преувеличенным или даже откровенно ложным восприятием реальности, но в данном случае я почему-то был уверен, что Ленин диббук – нарочитый, внушенный, нечто вроде литературной одержимости; возможно даже, что он заимствован из какого-нибудь моего рассказа... Не бойся, прошептала она, я же не ведьма. По тому, как ты пишешь, я была уверена, что ты привык к загадочным явлениям, вроде этого... <…> И вот – письма Лены – жуткие свидетельства того, до чего способно довести людей одиночество, и того, до чего они сами могут себя довести" (Ночь в Бразилии, пер. мой)
В последние десятилетия на русский язык были переведены его романы "Раб" и "Шоша", "Люблинский штукарь", рассказы из разных сборников, а также Нобелевская речь и мемуары "В суде моего отца". Некоторые вещи издавались неоднократно и в разных переводах, но далеко не все были переведены одинаково удачно. Из всех, читанный мною по-русски его произведений, буквально чарует и завораживает выполненный с идиша перевод Асара Эппеля – сравнительно поздний роман «Люблинский штукарь» (существенно худшая русскоязычная версия была названа «Фокусник из Люблина»). Эта книга полюбилась мне и своей имплицитной идеей: с горечью осознал писатель невозможность гармоничного синтеза между универсальным и традиционно-еврейским мировоззрением, между европейским и иудейским отношением к смыслу человеческой жизни. И пусть сей печальный итог долгой и удачливой судьбы американца и еврея – Исаак Башевис-Зингер умер в 1991 году – лишает нас, его ассимилированных еврейских читателей, нескольких сладостных иллюзий, однако в целом его творчество, при неспешном прочтении, способно обогатить интеллектуально, тем самым сокращая нам опыты быстротекущей жизни. Зоя Копельман, Иерусалим
Опубликовано в «ЕВРЕЙСКИЙ КНИГОНОША», №5, 2005. 1 Так это и вошло в еврейское сознание:אותיות פורחות" (ср. перестановку букв из гл. В начале: רוח אלהים מרחפת על פני המים. |